Прощаясь, Валентин спросил: «Так вы и в церковь ходите?»
Окладникова кивнула.
— А в какую, если не секрет?
— Там, у нас… Где я живу.
Тут Шажков произнёс нечто, чего сам не ожидал: «А можно я с вами в церковь схожу?»
Надо было видеть Ленино лицо и взгляд в тот момент! Но Шажков сказал это без присущей ему дурашливости, абсолютно серьёзно, и она так же серьёзно ответила ему: «Конечно». И уточнила: «В это воскресенье?» Валентин кивнул, и на том они расстались. Аспирантка поехала в отдалённый район Петербурга, где снимала квартиру. А Шажков пешком пошел к себе на Васильевский, изрядно задумавшись. Было о чём подумать.
3
Желание пойти в церковь, как бы спонтанно возникшее у Валентина Шажкова, на самом деле не было совсем уж случайным и неожиданным. У него уже несколько лет, как он полагал, существовали определенные внутренние отношения с церковью. Родители Валентина — люди совсем далёкие от религии — оба были членами КПСС. Отец, как военный, по необходимости, да, наверное, и по призванию. Мать — «по глупости», как говорила она сама. А вот бабушка Шажкова, мамина мама, баба Маша, жившая с ними, была верующим человеком и, хоть и ощущала неодобрение Валиных родителей, ходила в церковь, сначала во Владимирский собор на Петроградке, а потом почему-то сменила его на Никольский собор в Коломне. Действующих церквей в советские времена в Ленинграде было мало, а в центре эти две были чуть ли и не единственные. Собираясь в церковь (как правило, со своей сестрой — худой бабулькой, какой она осталась в детских воспоминаниях Вали), баба Маша говорила: «Пойду стоять», а возвратившись, уставшая и умиротворённая, говорила: «Отстояла». В Пасху бабушка всегда приносила освящённые дары, партийные родители Вали готовили праздничный стол и, ворча по привычке, с удовольствием макали в солонку облупленные, с цветными разводами от просочившейся краски, необыкновенно вкусные пасхальные яйца. За пасхальным столом бабушка позволяла себе выпить рюмочку, пела песни и часто повторяла слово «благодать».
Когда Вале Шажкову исполнился год, баба Маша с сестрой тайно окрестили его в Никольской церкви, в чём бабушка призналась только перед смертью. Узнав об этом — а дело было уже в конце восьмидесятых, — Валентин купил серебряный крестик и с тех пор носил его.
Умирала бабушка тяжело, несколько лет лежала полупарализованная и мало что соображавшая после нелеченного инсульта: в больнице думали, что быстро помрёт, и не тратили зря лекарства. Эти годы были испытанием для семьи Шажковых, но прежде всего для мамы, на которую и свалились все тяготы ухода за больной. Она, то ругаясь, то плача, несла эту ношу, пока сама не заболела, и Валентину пришлось взять кое-что на себя. Ему тогда было уже за двадцать, он носил длинные волосы, любил надевать богемные цветные пуловеры и пропустить рюмку-другую-третью в компании себе подобных, играл и пел в рок-ансамбле, учился на дневном отделении философского факультета, сотрудничал с известным перестроечным журналом, был автором нескольких статей о международной политике — словом, считал (и, безусловно, имел право считать) себя самостоятельным и пожившим уже человеком.
Двухнедельное общение с умирающим, никого не узнающим, не говорящим, абсолютно беспомощным человеческим существом внешне не повлияло на оптимистичный настрой его жизни, но внесло в жизненную оркестровку некую новую тему, которая, как это бывает в оркестре, робко завязывается где-то внутри, теряется, замолкает, потом снова появляется. Исполняет её какой-нибудь негромкий инструмент — например, рожок. Про эту как бы случайную тему уже вроде и забыли, но она возникает вновь, поддержанная уже и струнными, потом звучит соло, развивается и постепенно занимает свое место в музыкальном произведении. И не главная.
Всё началось с того, что баба Маша упала с кровати. Упала без последствий, просто сползла на пол вместе с одеялом, а потом выкатилась из него и откатилась к окну маленькой комнаты — вот какая уже худая и лёгкая была. Когда Валя через некоторое время обнаружил это и попытался положить бабу Машу обратно в постель, та, проявив недюжинную силу, вырвалась и снова оказалась на полу у окна. Так повторилось несколько раз, пока Валентин не понял, что ей хочется остаться на полу: ей интересно смотреть на мир с пола. В течение нескольких дней Валя разрешал ей скатываться на пол, для страховки подкладывая ватное одеяло, и водружал бабу Машу на место только когда она утомлялась и уже не оказывала сопротивление. Потом Валентину пришло в голову, что её можно выносить в холл и на кухню. Трудно представить, что происходило в это время в голове у бабы Маши, но взгляд её стал более осмысленным и она — совершенно, впрочем, нечленораздельно — стала пытаться заговорить. Однако, когда приходил с работы отец, баба Маша снова превращалась в истукана, и Валентин был уверен, что она это делала нарочно.
Иногда Валя пел ей песни — те, которые она сама раньше любила петь: «Коробочку» с бесчисленным множеством куплетов или вот такую:
Мы шли стороной,
Боронили бороной,
Борона — железная,
Поцелуй, любезная.
Старуха сначала внимательно слушала, но потом уставала и начинала охать, двигать скрюченными руками, всем видом показывая: «Хватит».
За три дня до смерти — днём — она неожиданно закричала, да так, что у Валентина ноги подкосились. Он рванул к ней в комнату и увидел её всю трясущуюся и показывающую в сторону окна. «Чёрт!» — явственно говорила она, — «Чёрт!» Приглядевшись, Валентин увидел по ту сторону стекла соседского чёрного кота, который сидел на карнизе и смотрел сквозь стекло прямо на них. «Чёрт!» — повторяла старуха. «Чёрт!» — это слово было первым, которое она произнесла за три года.
Валя отпугнул кота, но баба Маша не успокаивалась и продолжала трястись. Тогда Валентину пришло в голову (не без влияния модных в то время псевдорелигиозных американских ужастиков), что в борьбе с чертями помогают иконы. Он не поленился вытащить из-под кровати бабулин чемодан, покрытый сантиметровым слоем пыли, достать оттуда её икону с нечитаемыми чёрными ликами в потускневшем серебряном окладе и водрузить на подоконник примерно в том месте, где ранее сидел кот. И что бы вы думали? Баба Маша перестала трястись, глубоко вздохнула и уснула, как показалось Вале, с улыбкой на лице.
Померла она утром на третий день, крепко держась за спинку кровати скрюченной рукой.
Когда разобрали её чемодан, нашли ненадёванный, послевоенный ещё комплект белья, приготовленный «на смерть», банку тушёнки 1949 года и два вышитых деревенских полотенца. Валя вспомнил спор бабушки с мамой после ежегодного семейного посещения Пискарёвского кладбища. Мама в разговоре за столом упомянула статую Родины-матери с венком в руках. Баба Маша удивлённо спросила: «С каким венком?» «Ну, с венком, она в руках его несёт». «Так то ж не венок», — укоризненно сказала бабушка. «А что же?» Баба Маша пожевала губами и сказала, как отрезала: «Полотенце». Все засмеялись, а папа спросил: «А зачем полотенце-то?» «Мёртвых обтирать», — сказала бабушка. Валя тогда подумал, что, наверное, так оно и есть. Венок в такой ситуации был бы совершенно лишним.