— Ладно, Сова, — наконец поднял бокал свой Шажков, — помянем, не чокаясь. Ты ведь любила старушку?
— Она многому меня научила, — виноватым голосом произнесла Софья, — и вообще. Надо было сообщить тебе о её смерти. Моя ошибка, извини.
— Да ладно.
Снова помолчали.
— Ну, вот видишь, сколько нового мы узнали друг про друга сегодня, — задумчиво резюмировал Шажков, успокаивающе погладив Совушку по руке. — Нужно чаще встречаться.
— Да, Валюша. Расскажи теперь, как твоя наука?
— Нет никакой науки, Сова, — после паузы с досадой, как о наболевшем, произнёс Валя, вызвав у Совушки удивление.
— Что случилось?
— С наукой ничего не случилось. У нас на кафедре её как не было, так и нет. А вообще, надоела мне что-то европейская заумь. Философствование это, самолюбование. Гордыня.
— Что-то новое. С тобой как всегда интересно. Философу надоела философия?
— Типа того. Не сама философия даже, а равнодушие и жестокость, которые она плодит.
— В чём жестокость-то?
— Ну вот, например, пересматривал я на днях старый фильм Фрэнсиса Копполы «Апокалипсис сейчас». Не знаю, почему у нас его перевели «Апокалипсис сегодня». Я очень любил этот фильм, поэтому, когда включил, то зацепился и досмотрел до конца. Ты помнишь конец?
— Конечно.
— Помнишь, как убивали полковника?
— Ну да. Там убивали какое-то животное.
— Вот. Ты это запомнила.
— Кстати, неприятная сцена.
— Вот, Совушка. А режиссёр счёл это творческой находкой. Игровую сцену убийства человека он заменил документальной сценой убийства настоящего животного, в которой его живого рубят на части, и оно — это животное — не успевает умереть и продолжает жить и мучиться, уже будучи фактически разрубленным. Заживо изрубить перед камерой реальное животное, чтобы аллегорически показать смерть выдуманного человека! Вот тебе пример, когда человек, считавший себя интеллектуалом, а возможно таковым по европейским меркам и являвшийся, не справился с собственными страстями, не выдержал давления порока, который пёр у него изнутри. Знаешь, как не сдержался и пукнул в обществе. Или хуже, показал кончик дьявольского хвостика.
— Коппола — дьявол? — подняла брови Совушка, показывая, что приняла вызов и вступила в дискуссию.
— В каждом из нас свой дьявол. Он не справился со своим.
— Ты перегнул палку, признай.
— А ты что, не чувствуешь чертовщинку?
— Чертовщинку? Это режиссёрский приём, пусть и жестокий. Может быть, неоправданно жестокий, но он потрясает. Люди, посмотрев это, выходят другими.
— Лучше или хуже?
— Другими!
— И слюни у них не текут?
— С твоей логикой все великие художники — черти.
— Не все, но есть, есть такие! Понимаешь, это чувствуется. Читаешь книгу или смотришь фильм, и вдруг раз — копытца на секунду показались или хвост.
— Ну и? Например?
— Да пожалуйста. Вот пример из мира музыки — Бетховен.
— Кто? Бетховен — чёрт?!
— Сова, ты не горячись. Давай возьмём сначала того, по которому, на мой взгляд, есть консенсус во всех цивилизациях: Иоганна Себастьяна Баха. Почему он (как ни крути) — композитор номер один? А я тебе скажу. Он гармоничен Богу, он гармоничен природе, вселенной, говоря словами наших атеистов. Есть у него произведение, которое я могу назвать самым-самым из всех в природе. Как ты думаешь, какое?
— Какое?
— Но у тебя ведь нет сомнения, что самым-самым должен быть Бах?
— Ну… Допустим.
— Пожалуйста: самое-самое музыкальное произведение в мире — это «Мелодия на струне соль» Иоганна Себастьяна Баха. Это вот произведение — гармония Бога с человеком или нет?
— Валюша, я не настолько знаю Баха, но верю тебе сразу и безоговорочно. А Бетховен?
— А Бетховен — это другое. Бетховен — это великое напряжение человеческих сил, чтобы встать во главе мира, занять место Бога. Типа, «человек — это звучит гордо!» Только горьковскому мелкотравчатому ницшеанству далеко до бетховенского подъема человеческого духа. И до бетховенского трагического разочарования в том, что Бог побеждает, что человеческий дух не всемогущ. Хотя, может быть, и тайной радости от этого. Вот в ком великая борьба Бога и дьявола!
— Да, Валя. Что-то церковь плохо влияет на тебя. Такое впечатление, извини, складывается, что ты не в церковь ходишь, а в секту какую-нибудь. Что церковь ваша говорит об искусстве? Что это чертовщина, да?
— Не знаю, что она говорит. Причём здесь церковь? Я тебе рассказываю свои собственные ощущения. Я и раньше замечал, просто не рассматривал всё это с точки зрения чертовщины.
— Ну а причём здесь философия, тем более европейская? Коппола вообще американец.
— Европейский взгляд на мир не привязан к территории. В самой Европе много людей, не мыслящих по-европейски. И наоборот.
— И что?
— А то, что европейское, да и во многом мировое искусство есть продолжение европейской философии, а если шире, то европейского гордого взгляда на мир.
— Спорная мысль. Хотя и не новая.
— Но по-новому прочувствованная. Я всё больше внутренне спорю с европейской традицией, которая кажется мне эгоистической и занимающей чрезмерное место в мировой культуре. На вершине европейской культурной иерархии кто? Учёный, мыслитель, творец, который по мере отхода от духовной, религиозной первоосновы вырождается в гордеца и циника. Наука в том виде, как мы её знаем — это чисто европейское культурное явление, по существу, навязанное миру. Из средства познания мира эмпирическая наука в Европе превратилась в фетиш, подменила и религиозную веру и философию. Сейчас ничтоже сумняшеся философами объявляют себя все: математики, физики, биологи, не говоря уж о разного рода шаманах, прости господи. И снова всем кажется, что жар-птица схвачена за хвост, что мы можем всё, а значит, Бога нет. И мы сами разберёмся со своими страстями. Уже разбираемся: мы трудолюбивы, политкорректны, законопослушны, благочестивы, а значит — цивилизованны. Что ещё нужно? Зачем нам Бог? А ведь всё это — политкорректность, законопослушность, благочестие — суть несвобода. Это постоянное, сознательное и мучительное самоограничение. И наказание оступившихся. И вечный страх перед дьявольским стремлением человечества, осенённого научными знаниями, к саморазрушению. Как следствие — изоляция, боязнь мало-мальского конфликта, близкого душевного контакта, физического прикосновения, наконец. Скоро целоваться будет всё равно что за стол сесть с немытыми руками. А уж за неиспользование презерватива вообще будут посылать на принудительные работы! — Валентин возвысил голос, привлекая взгляды с соседних столиков.
— Ну ты, оратор, — полушёпотом перебила его Совушка. — Давай на полтона тише. Надо же! От Копполы и Бетховена до презерватива. Широкий, можно сказать, широчайший охват мысли.