– Здорово, – восхитилась Марина. – Можно я запишу это в тетрадь последних слов?
– Запиши, конечно, но только при чем здесь последние слова?
– Еще не знаю, – пожала плечами Марина.
А мне хотелось говорить дальше. Я видел, что меня слушают, слушают и восхищаются.
– Потанцуем, – предложила Марина. – Я приглашаю.
Она поймала на музыкальном центре ретро-волну, должно быть, для моего удовольствия, и мы танцевали сначала быстрые танцы, потом медленные, не разбирая уже, попса там или нет, наслаждаясь близостью друг друга, и я держал в объятиях это нежное очаровательное существо, гладил ее руку, а она смотрела на меня так, как не смотрел никто. Потом мы плясали ритуальные танцы дикого папуасского племени с визгом, хохотом, заклинаниями и проклятиями на языке папуасов Новой Гвинеи. Наверняка они устраивали подобные пляски, готовя плов из европейского миссионера… и я был весел и был молод, и все еще было впереди, и все еще только начиналось.
– Слушай, а больно уши прокалывать? – спросил я, когда мы, изможденные танцами и возбужденные близостью друг друга, усевшись за стол, выпили еще по бокалу вина. – Я ведь всегда хотел серьгу в ухо, уже лет пятнадцать, в правое или в левое… или в какое там?
– Вам – в левое, в правом ухе меньшинства носят.
– Ну, тогда в левое.
– Сейчас посмотрим.
Марина сняла одну из своих серег и приложила мне к уху. – А, по-моему, так ничего, – наклонив голову, сказала она.
– Все, решено – прокалываю!..
Телефонный звонок прервал наше веселье. Я снял трубку.
– Дурак, идиот, придурок, балбес… – донесся из трубки голос моего старого знакомого недоброжелателя. Какая из моих книг доставила ему столько неудовольствия, что каждый вечер он не ленился спускаться в телефон-автомат на Каменноостровском и, тратя свои личные деньги, говорить мне гадости. Но это ничуть не испортило мне настроение. Ведь я был молод и счастлив. Давая человеку выговориться, я положил трубку на стол.
– Это опять он? – спросила Марина.
– Он, – сказал я, улыбнувшись.
– Он и вчера вечером звонил, когда вы работали. Я вас не стала звать.
– Правильно, нового он ничего не скажет… А ты знаешь, такой оскорбитель даже необходим, чтобы человек не думал, что жизнь состоит только из вещей приятных. А я ведь раньше тоже был неформалом, в молодости. Я был хиппи, длинноволосый в джинсах «Леви Страус», в джинсовой куртке, всем своим видом я бросал вызов этому сытому довольному и лживому обществу. Тогда ношение джинсов было чем-то наподобие серьги в носу. По сути, общество и осталось таким лживым, только теперь с ним никто не борется, все принимают правила его игры. Ведь мы боролись не с социалистической системой, не за капиталистическую – мы боролись против всякой системы. Американские хиппи так же боролись против своей системы. Направление хиппи было самым честным и самым духовным из всех направлений. Мы читали Ричарда Баха, Сэлинджера, Кобо Абэ, Джеймса Джойса и других писателей, тоже восстающих против порядка вещей.
Со своим другом Оликом из Каунаса мы объехали автостопом всю Прибалтику, совершенно без денег. Мы ночевали у его знакомых в маленьких городках, на вокзалах, в каких-то молодежных общежитиях. Однажды ночь застала нас под Лиепаей. В этом городе не было ни знакомых, ни вокзала, где можно было бы переночевать, поэтому мы устроились на полу развалившейся прикладбищенской часовенки. Дверей в ней не было, зато была большая куча соломы, на ней мы прекрасно проспали всю ночь. Мы вышли с кладбища ранним утром, вставало солнце, пели птицы. Я помню, асфальт был влажный, и над ним поднималось легкое марево, воздух был прохладный, легкий и прозрачный. Мы шли некоторое время молча, любуясь восходящим солнцем, а потом Олик вдруг сказал: «Я никогда не оставлю эту жизнь». Мне казалось, что и я не оставлю никогда, что лучше этой жизни не может быть ничего. Мне представлялось, что свою жизнь я так и проживу, во всяком случае, честно. Что я не предам своих идеалов. Это касается того, о чем ты спрашивала: знаю ли я эту Тайну, и к ней ли я иду. Вот тогда я шел к ней. А потом цель забыл. И если бы ты не спросила, и не вспомнил бы, может быть, никогда.
– Эх, как бы я хотела идти по этой дороге тогда вместе с вами… – сказала она мечтательно.
И я вдруг явственно представил нас троих: в джинсовых костюмах, с сумками через плечо, идущих по дороге в сторону восходящего солнца – и мы молоды, и все у нас впереди…
Я поднес к уху забытую на столе трубку, послушал короткие гудки и отключил ее.
– Пора работать идти, – сказал я с грустью, я давно приучил себя к обязательной ежевечерней работе, как бы мне ни было хорошо.
Глава 17. Душа Петербурга
Последние слова перед тем, как ему отсекли голову:
– Прости, народ православный; отпусти мне, в чем я согрубил пред тобою.
Емельян Пугачев
Кто первым пустил слух о гибели коллекции Фредерика Рюйша, доподлинно неизвестно. Возможно, домыслы появились оттого, что с момента отплытия корабля с коллекцией от голландских берегов в научных источниках о ней почти не упоминалось вплоть до конца ХХ века. В связи с чем ученые всего мира пришли к мнению, что она погибла, если не по пути в Россию, то в самой России. Как писал все тот же авторитетный доктор Гиртль, что один бывший профессор анатомии в России рассказывал ему что будто бы служители анатомических театров вообще выпили бы весь спирт из банок с препаратами, если бы не видели, что туда подсыпалась сулема.
Просвещенная Европа о дикой слаборазвитой России всегда была мнения не очень-то высокого, вероятно, и здесь сыграл роль стереотип.
Так или иначе, но доктор Блюментрост привез коллекцию в Петербург. До постройки специального здания коллекция помещалась в Летнем дворце, после ее перевезли в располагавшиеся у Смольного двора Кикины палаты, конфискованные у заговорщика Кикина, проходившего по делу царевича Алексея.
Однажды во время осмотра Васильевского острова царь Петр увидел две сосны. Ветвь одной из них так вросла в ствол другой, что определить, какой из сосен она принадлежит, было невозможно. «О! Дерево-монстр! Дерево-чудище!» – воскликнул Петр и приказал на этом месте строить Кунсткамеру.
Почти каждое утро Петр ехал в Кикины палаты осматривать коллекцию монстров. Всегда после этого у него делалось хорошее настроение. То, что вид уродов действовал на Петра благотворно, замечали все. Он любил подолгу оставаться там один. Однажды среди склянок с уродливыми телами монстров Петру Первому пришла в голову странная идея, которая изменила всю судьбу Петербурга, сделав его городом особенным, городом, какого нет на Земле:
«А что если сделать Петербург городом монстров? Чтобы со всей России и из-за рубежа в Петербург съехались уроды с клешнями вместо ног и рук, огромные, как Буржуа, и маленькие, как обезьянки, карлики. И такие, и такие… – Петр в одиночестве вышагивал по залам палат от одного урода к другому. – Это будет удивительнейший город Земли, – и хохот громоподобный разносился по залам с уродами, и звонко стучали каблуки о мраморный пол. – Это будет красивейший город в мире, а населять его дворы, плавать на лодках по каналам, в роскошных одеждах чинно бродить по улицам будут монстры… Их будет много, их будут тысячи! Да, Петербург сразу станет самым интересным, самым влекущим городом мира…» – вот что думал Петр, блуждая по залам Кикиных палат, и хохот громовой вновь раздавался в пустынных залах и многократным эхом носился он под сводами музея.