Мы, переглядываясь, чертим извилистые трассы в толпе, среди высоких спин, потом я, задохнувшись от отчаянной решимости, сажусь на корточки над ковром, усыпанном драгоценностями – пестрыми, блестящими, загадочным радиодеталями. Особенно великолепны радиолампы – даже их названия волнуют своей неразгаданностью: 2Ж2М, 5Ц4С – код какой-то далекой, недостижимой страны!
Никакие кольца и ожерелья в витринах на Невском не возбуждали так, как сверкающие башенки и даже дворцы в стеклянных колпаках радиоламп. Между теми башенками летали невидимые облачка таинственных электронов, преобразуясь, разделяясь и соединяясь – и волшебная эта лампа давала тебе власть нам ними. Но чтобы взять эту драгоценность – надо было рискнуть жизнью: если схватят, прежняя привычная жизнь кончится и начнется что-то ужасное.
Некоторые достижения всегда связаны с риском, а иные ничего и не стоят. И будешь жить так всю жизнь: все банальное, общепринятое – не для тебя! Ты проживешь всю жизнь на краю, на обрыве, на грани запретного.
Каково было чувствовать это в юности, еще не зная, зачем тебе выпала такая судьба? Ведь ты же свой среди гладких отличников, школьных любимчиков, ты там прекрасно изображаешь все, что положено, зачем же кинуло тебя сюда? Но ты уже не уйдешь отсюда просто так. Сейчас все решается – хотя я не мог бы сказать, что!
…Посидев на корточках перед драгоценной россыпью – ноги затекли, надо решаться, – я протягиваю руку к драгоценной россыпи и не спеша беру драгоценную лампу, самую великолепную – 5Ц4С – загадочный замок в стеклянном колпаке. Некоторое время держу ее в полузакрытой горсти, словно успокаивая – или, во всяком случае, усмиряя пойманного птенца. Нет, не то!
Птенцов я хватал в детстве и держал в кулаке – биение живого хрупкого тельца, которое ты можешь оборвать легким нажимом, страшно волнует. Но не так! Какой-то космический холод той лампы проникает в тебя, и еще неизвестно – ты ее нагреешь или она тебя охладит. Но – она нагревается, становится твоей! Дальше давай!.. – отчаяние ударяет в голову: пока ты еще сидишь на корточках, ты еще не погиб. Ты еще на краю бездны. Многие вот так же сидят, разглядывая лампы, потом платят и берут или кладут их обратно. И только тебе почему-то другое предстоит!
Медленно разгибая ноги выпрямляюсь. Колени сладко ноют при этом. Хозяин драгоценностей вроде не видит меня, спорит с кем-то. Но вдруг он помнит меня, держит в памяти, сейчас окликнет – и все? Я делаю первый деревянный шаг… второй. Потом еще несколько шагов, уже торопливых и, оказавшись за стеной из спин, опускаю пойманную лампу в карман. Толпа друзей немо набрасывается на меня, тихо треплет, выражая восторг, словно команда глухонемых, забившая гол. И мы, усталые, уезжаем с барахолки.
Как тонка пленка, отделяющая тебя от гибели, как хрупко темечко, защищающее твою жизнь, как опасны тропинки, с которых не свернуть, как опасна и бесприютна жизнь! Чувство это, присущее юности, возникает во мне всегда, когда я подхожу к Московскому вокзалу, чтобы уехать и опять попытаться что-то в жизни изменить. Вдаль уходит сумрачная Лиговка, навсегда связанная у меня с какой-то сладкой тревогой.
Вокзал спасал
Вокзал спасал меня много раз. В дни бесприютных любовных скитаний, когда, казалось уже, что всю любовь выхлестал ледяной порывистый ветер, последним спасением был вокзал. Запахи жизни – мокрой, распаренной в тепле одежды, пригорелой еды, липкого тепловатого кофе наполняли, поднимали дух – и дух измученной спутницы, тела наполнялись истомой, предвещающей блаженство, глаза – весельем и страстью. Люди стремительно приходили и уходили, всеобщий азарт движения, гул, неразборчивые слова диспетчера, названия дальних городов вселяли энергию и надежду. А раз и мы на вокзале, значит, тоже куда-то двигаемся, собираемся что-то изменить. Вагоны вдоль сумрачных платформ – как корабли из другого мира, из другой жизни, и всегда можно, если тут станет невыносимо, сесть в них, спрятаться в полумраке, уплыть.
Помню, в семидесятые годы, когда нас, загульных писателей, к ночи выставляли из всех наших мест, последним пристанищем в этом городе становился буфет знаменитого поезда «Красная стрела». Там всегда было весело, празднично. Знаменитые артисты запросто чокались со случайными попутчиками, радостные отъезжающие и растроганные провожающие иногда в упоении путали роли. И не раз мы с коллегами, не желая покидать этот праздник, продлевали его до Москвы – в буфете не проверяли билетов. А еще почему-то считается, что в те годы неинтересно было жить!
И теперь Московский вокзал остался самым чутким барометром моей жизни. Кто я? Чего я достиг? Здесь особенно ясно и пронзительно это чувствую. Крутые изменения в моей жизни и жизни многих моих коллег здесь всего наглядней. Кажется, не так уж давно я ездил в столицу исключительно на «Стреле», любил торжественный проход по празднично освещенному перрону среди городских знаменитостей. Теперь все чаще уезжаю с темных крайних платформ на дешевых ночных поездах. Но вовсе не считаю, что проиграл свою жизнь. Наоборот, чувствую, что не упустил ее, не потерял ее вкуса.
Скользкий темный перрон, половина второго ночи – время, когда все уважающие себя люди уже спят, а по грязным улицам и платформам пробираются лишь несчастные, обделенные судьбой. Ну и что? Разве это не жизнь? Это – жизнь, и причем – очень многих, и ничуть не менее значительная, чем жизнь «парадная».
Плацкартный вагон сначала кажется темной, душной, пахучей пучиной, полной напряжения, натужных усилий, неразберихи и вздора. Вот она, моя теперешняя реальность! Вспоминаю с тоской ковровые дорожки «Стрелы», крахмальную чистоту уютных купе, солидных, корректных попутчиков. Все это, увы, в прошлом!
А тут – нет никаких купе, чтобы закрыться, отделиться от буйной стихии. Я – в гуще ее, тут все вместе и вперемешку. В первом отсеке гортанно переговариваются кавказцы, по своим загадочным делам едущие почему-то именно этим поездом. Второй отсек, где должно быть мое нижнее место, наглухо забит клетчатыми клеенчатыми сумками, даже не протиснуться туда. Ими буквально приплюснуты к сиденьям две хрупкие женщины интеллигентного вида. Тьма и теснота. Кто устроил бедным женщинам эту пытку? Они же и устроили: тюки их.
– Как бы тут сесть? – устав стоять, спрашиваю я. Женщины лишь беспомощно улыбаются: а как?
Сзади меня уже тычут в спину гитарами нетрезвые наглые юнцы:
– Давай, батя, проходи! Уснул, что ли?
Неожиданно на помощь измученным женщинам приходят кавказцы. С грубоватыми шутками (вай-вай, такие женщины – и без мужчин!) они распихивают большие, но мягкие узлы по верхним полкам, по темным углам. И открывается моя узенькая полка, и можно, наконец, лечь, вытянуться и почувствовать блаженство и облегчение. Эта полка в темном купе – единственное теперь место, где это возможно. Питерские заботы уходят (уехал от них!), московские еще не гнетут (маленько подождут) – и вот здесь, сейчас, невидимый ни кем, я спокоен и счастлив. Глаза привыкают, начинают разбирать окружающее в деталях. Да еще зажигается тусклый свет и становится видно все! Здесь весь вагон – мое купе, все мое. И какое разнообразие лиц, запахов, разговоров – по сравнению с чопорным однообразием дорогих поездов. Да – с удовлетворением понимаю – правильно распорядилась судьба, засунув меня сюда! Спасибо ей за это.