– Я сюда ее привезла. Она сейчас в Варягине. Здесь мать за ней будет смотреть, и сестра моя. Но боюсь я… сумеем ли избыть беду? Не скажется ли еще? Что с тем дитем будет? Я думаю Малушу выдать замуж поскорее, чтобы дитя у молодухи родилось, как у людей водится. Но тревожно мне… уж если прицепилось лихо, от него не убежишь. Как бы хуже не сделать.
– Эх, матушки… – старуха покачала головой. – Княжьим столом ты владеешь, дружинами ратными повелеваешь, все земли обошла, все хитрости превзошла… А в своей семье, за своим сыном не доглядела!
– Он не дитя. Я десять лет за ним доглядываю, как он, отрок на четырнадцатом году, на стол отцовский сел. А теперь он зрелый муж, своих детей имеет, ему своя воля. Он меня выслушает, а сделает по-своему.
– Роды и земли, стало быть, тебе покоряются, а сын родной нет?
– Он князь русский.
Эльге не хотелось оправдываться. Она сделала что могла, но ни княгиня, ни родная мать не может управлять человеком, будто соломенной лелёшкой
[5]. Противниками ее были упрямство сына и то неудержимое стремление юной девы к жениху, что пробьет даже каменные горы. Ей ли не знать? Двадцать пять лет назад и самой этой бабе – тогда еще Домолюбе Судогостевне – люди могли бы подать упрек: что же за дочерью не доглядела, позволила ей с чужими отроками в Киев бежать?
Бура-баба помолчала. Эльга вглядывалась в нее сквозь полутьму, пытаясь вновь почувствовать изначальную связь, голос родной крови. Ведь это ее мать, единственный человек на свете, кого она мысленно видела стоящим выше себя, хоть и привыкла числить ее в мертвых. Но ведь здесь – не белый свет, это рубеж Нави, и сидящая перед ней – не живая женщина, а стражница. У нее даже имя не свое, а то, что носят эти стражницы одна за другой многими веками. Эльга напоминала себе об этом, глядя в птичью клювастую личину из бересты, но за этими мыслями стояли другие: это та же самая женщина, что когда-то со слезами проводила ее, Эльгу, в лес к медведю. А теперь Эльга пришла к ней в это самый лес. И вот они сидят напротив, чуть дальше вытянутой руки. Но чувство родственной близости не приходило, не откликалось на зов рассудка. Уж слишком различную жизнь они вели эти двадцать пять лет. Дороги их лежали в противоположные стороны, и каждая ушла по своей очень, очень далеко. Теперь они дальше друг от друга, чем небо и земля. Чем эта затхлая, темная избенка – и Мега Палатион в Царьграде, с мараморяными полами и золотыми столпами.
Эльга покосилась на столбушку. Та самая, на какой ее судьбу спряли? Что там было-то? Она постаралась припомнить. Обещала ей прежняя Бура-баба долгую жизнь… потом что-то о дереве… один корень, три ствола… Она тогда поняла, что у нее будет всего один сын – потому и сбежала, чтобы сын ее не стал волхвом лесным. Это Святша. Он, выходит, тот ствол? А три ростка? У него два сына. Будет еще один? Бура-баба тогда предрекла ей вдовство – это сбылось. Эльга пыталась вспомнить еще что-нибудь важное, но не могла. Тот давний поход подвел ее к решению бежать от родных. А сделав это, она так погрузилась в новую жизнь, что причина, это пророчество, испарилось из памяти. Чуры оставили себе ее память, не позволили строптивой внучке взять с собой их самый дорогой дар.
– Не в его норове дело, – подала голос Бура-баба. – Твоя вина на детях сказалась. Ты знаешь, как ты из дома ушла, – голос ее дрогнул, и впервые она дала понять, что все знает и помнит не хуже самой Эльги. – Чуров ты обидела. Кровь их священную пролила. И куда бы ни пошла, проклятье их ты волочешь за собою, как тень свою. Оттого сын у тебя всего один, да и тот горе тебе несет, не радость.
Голос старухи дрожал. Но не от гнева – от горя. Она помнила, что речь идет о родном ее внуке. У Эльги мелькнуло в мыслях: а будь они, как все кривичи, живи одним родом под властью старейшин, вырасти Святослав на руках у ее матери – он стал бы другим? Не тем, каким вырос, повитый кольчугой вместо пелен, вскормленный с конца копья, баюканный песнями о победах дедов? Приученный считать за честь свою готовность идти вперед, прокладывая путь себе своим мечом и не оглядываясь назад? Ценить не дедовы обычаи, а свою доблесть? Не древние предания о чужих подвигах, а будущие – те, что сложат потомки о нем? Уж тогда бы он не смог…
«Да ну ладно!» – мысленно оборвала Эльга сама себя. Как будто в родах, что без совета стариков шагу не ступят, не бывает, чтобы дитя со своей кровью зачали от зимней тоски. Бывает. Случается. Вот только не часто родственный блуд ставит под угрозу божьего гнева целую державу от моря до моря.
Но насчет проклятья мать права. Эльга отчасти свыклась с этой мыслью за прошедшие месяцы, но услышать о нем из чужих уст было по-новому больно. И каких уст! Самой души материнского рода. Последней судьи и спасительницы.
– Как горю помочь? – прямо спросила Эльга. – Ты знаешь, мати. Научи меня. Что смогу, сделаю. Не хочу, чтобы проклятье мое детям и внукам передалось.
– Не спасти уж тех, кто под проклятьем родился. А кто не родился еще… Чтобы не родилось от сына твоего проклятое дитя, надо чуров просить. Авось помогут судьбу его перепечь.
– Попроси, – Эльга кротко взглянула в личину из бересты, как в живое лицо. – Кому, как не тебе? Ведь и в сыне моем, и в его чаде – твоя кровь.
Но Бура-баба отмахнулась рукой, в которой держала клюку: не хотела слушать о том, что для нее осталось на давно скрывшемся живом берегу.
– Судьбу его мне посмотреть надо. Пусть она придет… эта дева, что дитя носит. Может, выйдет из него навье дитя, а может, божье дитя…
У Эльги что-то дрогнуло внутри. Божье дитя – иначе медвежье дитя. Тот ребенок, который рождается у девы, живущей с медведем в его лесном дому. Но кто здесь будет этой девой? Малуша уже тяжела…
Блеснула в голове догадка, вспыхнула молнией надежда. Даже дух перехватило, но Эльга не позволила себе радоваться. Ничего еще не решилось.
– Я пришлю ее, – Эльга кивнула и встала. – Пойду, коли позволишь. За науку благодарю.
Свое дело как княгиня она сделала, а до родной своей матери ей не добраться – уж слишком та глубоко ушла. Она низко поклонилась, удивляясь этому ощущению. Даже цесарю Константину в его золотой палате она не кланялась – только кивнула. Но то было другое дело. Там она не желала признать себя дочерью надменного грека, чтобы не уронить честь своей земли. А здесь ей нужно было, напротив, вновь заручиться материнским покровительством этот жуткой женщины без лица, в изорванной и грязной одежде.
Эльга двинулась к двери. Протянула руку, ощутив, как здесь душно и как хочется скорее на волю к свету, свежему лесному воздуху и простору. Заснеженная чаща отсюда, из этой избы, как из могильной ямы, казалась желанной, будто цветущий луг.
– Не обидела бы ты чуров, – донесся вслед ей голос, в котором звучала не чурова, а своя, живая обида, – не ушла бы, не сгубила бы…
Речь старухи прервалась, голос иссяк.
Эльга обернулась, уже положив руку на дверь. Помолчала, потом все же сказала: