Ромашов осмотрелся, выбирая более пологое место, где проще будет вылезти из канавы, и наткнулся на взгляд того, другого человека, своего нечаянного соседа.
Очень усталые черные глаза под тяжело нависшими, как бы сонными веками, небритое лицо с мягким подбородком и глубокими бороздами, идущими от крыльев носа…
– Куда ранен? – спросил этот человек равнодушно. У него были коротко остриженные черные волосы, беспорядочно испещренные седыми прядями. Голос звучал сипло, устало.
– Нога, правое плечо, – с трудом выдавил Ромашов.
– Я тоже в правое плечо! – В голосе незнакомца почему-то прозвучала радостная нотка, словно ему стало легче оттого, что нашел товарища по несчастью.
Странно, однако Ромашову тоже стало легче.
– Сзади ударило? – последовал осторожный вопрос.
– Ну да.
– Неужели задумал драпануть с поля боя? – хихикнул незнакомец, заметно оживляясь.
– Нет… сначала ранило в ногу, повернулся, чтобы окликнуть санитаров, вот и получил, – объяснил Ромашов.
– Может, поверят тебе особисты
[44], – сказал незнакомец. – А может, и нет.
– А тебя, значит, в грудь шибануло?
– Конечно! – заявил незнакомец, однако Ромашов понял, что задал редкостно глупый вопрос: шинель на груди осталась целой, спереди на ней не было ни крови, ни пулевого отверстия, и не стоило труда догадаться, что этот человек откровенно врет. Он получил ранение в спину, но не сквозное, как Ромашов, – пуля осталась в теле. Повезло: крови теряет меньше. Однако, если приклеится какой-нибудь дотошный особист, который твердо усвоил, что получить ранение в спину можно только при бегстве с поля боя, он может до многого докопаться – и крепко испортить жизнь этому человеку.
Ромашов в этом совершенно не сомневался, поскольку сам был в свое время в некотором роде особистом и обладал немалым умением портить людям жизнь – причем как за дело, так и без дела.
Незнакомец, похоже, понял, о чем думает его сосед по канаве, и в черных глазах плеснулось было беспокойство, но тут же он слабо ухмыльнулся, и Ромашов вдруг совершенно точно оценил натуру этого человека: он был беспечен, ибо принадлежал к числу тех, кто живет надеждой только на «авось», и если эта надежда оправдывается хотя бы один раз из десяти, счастливый случай только укрепляет его веру в собственную удачливость, помогая забыть остальные девять раз, когда ему не повезло.
– Да ладно, – махнул рукой незнакомец. – Сейчас главное – это добраться до медпункта, а там Бог не выдаст – свинья не съест. Пойду, только сначала немного сил наберусь.
Он сунул руку под борт шинели, пошарил там и извлек горбушку хлеба.
У Ромашова так закружилась голова, что он принужден был лечь и закрыть глаза, однако все равно видел эту горбушку и чувствовал ее дразнящий запах… Как же неистово захотелось есть!
Тяжело сглотнул, давясь слюной.
– Эй ты! – услышал он голос. – Возьми, поешь.
Ромашов открыл глаза – и не поверил им, увидев протянутую к нему чужую грязную руку, сжимавшую кусок хлеба. Эта горбушка была еще не надкушенной, она источала аромат, сладостней которого он не обонял никогда в жизни…
Не говоря ни слова, Ромашов схватил хлеб и вцепился в него зубами.
– Ты неправильно ешь, – сердито сказал сосед. – Чего рвешь, как пес кусок мяса? Ты сначала выгрызи весь мякиш, а потом берись за саму корку. Только жуй помедленней. Честное слово, покажется, что горбушки у тебя две, а не одна.
Ромашову показалось, что он уже знал эту премудрость раньше. Ну конечно, знал… Тогда, в 1918 году, после разгрома «гнезда оккультистов-контрреволюционеров» в Сокольниках (так это называлось в газетах), Артемьев отправил его в детский дом. Гроза лежал в госпитале под охраной, Лиза находилась в психиатрической лечебнице, а Ромашов жил в детском доме, тоже под охраной. Там было люто голодно, особенно по сравнению с привольной жизнью в доме Трапезникова, и там Ромашова научили правильно есть горбушки. Сначала выгрызть мякиш и только потом браться за корку. Другое дело, что горбушки за весь месяц попались ему только раза два или три: за них дрались, как за сокровища, били друг друга смертным боем. Через месяц Ромашов возненавидел детдом, ударил своего охранника по голове, оглушил, сбежал – и пришел к Артемьеву с требованием взять его в ЧК на работу, позволить ему быть не учеником, а мастером, как ему было обещано раньше и чем Артемьев его, собственно, и подкупил в свое время. Это должно было вознаградить Пейвэ Меца за то, что именно он, а не кто-то другой помогал Артемьеву спасти Ленина 30 августа 1918 года на заводе Михельсона, а на другой день принял участие в уничтожении пресловутого «гнезда оккультистов-контрреволюционеров».
Это было его родное гнездо, его дом родной, а Пейвэ Мец, Ромашов, его уничтожил. И теперь ждал за это награды!
– Мастером? – переспросил Артемьев с уничтожающим выражением, глядя на него сверху вниз. – Ну, мастером тебе никогда не стать, но в подмастерья возьму, так и быть.
С тех пор Ромашов некоторое время работал в Спецотделе (иногда его называли Спецлабораторией) ГПУ; потом Артемьев, разочаровавшись в его способностях, вернее, убедившись в их полном отсутствии, вышвырнул его к оперативникам, но ни там, ни там голодать и беречь каждый кусочек хлеба не приходилось, вот и подзабылись прежние навыки и умение правильно есть хлебные горбушки.
– Ты что, сирота? В детдоме рос? – спросил Ромашов, надеясь за разговором отвлечься от желания проглотить весь хлеб одним разом.
Незнакомец слабо ухмыльнулся, тщательно жуя:
– Верно, я сирота, однако рос у тетушки под крылышком, в детдомах не живал, и что тетка, что жизнь меня баловали. А потом баловать перестали, тогда я всему научился… опять-таки жизнь и научила!
– Сидел, что ли? – догадался Ромашов.
Черные, очень густые брови его собеседника напряженно сошлись:
– Было дело. Нет, ты не думай, я не ка-эр
[45] какой-нибудь, я просто удачливый гешефтмахер, как меня тетушка называла.
– Видать, был ты не очень удачливый, если попался! – хмыкнул Ромашов.
– Нет, очень! – упрямо сказал незнакомец. – Кабы не написал на меня донос один гад, я бы нипочем не попался. Взяли в тридцать седьмом, в конце лета, а в начале нынешнего июня освободили. Денег ни копейки, еле-еле до Москвы добрался… А хотел ехать в Горький, я оттуда родом. Но тут война. Меня на улице взяли в облаву во время комендантского часа. Или, говорят, сразу шлепнем по закону военного времени, или иди служить. Мой год призывной, я с девятьсот третьего.