Надо быть с ним осторожней. Ромашов понимал, что сам он весьма жесток, однако бесхитростен и прямолинеен. Всегда таким был, в этом его слабость. Если он кого-то ненавидит, то не умеет скрывать этого. Его замыслы легко разгадать. А вот Андреянов покрыт шелухой притворства, как созревшая луковица, на которой воистину сто одежек, и, пока докопаешься до сердцевины, наплачешься. Вот в этом с него можно взять пример! Ни в коем случае нельзя посвящать Андреянова в свои намерения и цели, рассказывать о своей вновь прибывшей силе. С ним лучше притвориться послабее и поглупее, чем ты есть на самом деле. Надо держаться так, чтобы он не боялся открывать свои собственные слабые места. Некоторые из них известны: болтливость, мстительность, тщеславие. Вот и надо играть на них, а самому держаться настороже.
Хорошо, что немцы забрали все оружие убитых. Неизвестно, не пальнул бы Андреянов ему в спину, если бы счел, что одному остаться удобней или, к примеру, решив, что шинель Ромашова добротней, чем его…
– У тебя документы остались? – спросил Ромашов.
Андреянов покачал головой, поводя плечами и прикидывая, как сидит на нем шинель, которой он только что обзавелся.
– У меня тоже. Худо… Дойдем до своих – как будем оправдываться? – пробормотал Ромашов.
Андреянов обернулся:
– Ты что, серьезно собрался пробираться к своим?
– А что ты предлагаешь?
Андреянов промолчал, переходя к той куче трупов, которая была навалена около палатки медпункта, и внимательно шаря взглядом по земле:
– Ты котелков не видел у них? Или ложки, кружки – посуду, короче! А, вот!
Он поднял помятую, закопченную манерку
[63] и две довольно большие консервные банки. Повертел в руках, рассматривая, потом ту, что поменьше, бросил Ромашову:
– Держи! Крышку оторви, только не выбрасывай: пригодится, если ложек не найдем.
Вытащил из-под мертвых тел две шапки, одну нахлобучил, другую тоже швырнул Ромашову:
– Лови!
– Ты это чего? – несколько растерявшись, спросил Ромашов. – Ну, с шапками понятно, холодно, а банки зачем?
– Сразу видно, что жизнь ты прожил, а ничего в ней не видел, – презрительно бросил Андреянов. – Кто тебе, интересно, в лагере серебряный столовый прибор обеспечит? Да и оловянной ложки там не дождешься.
– В каком лагере? – изумился Ромашов. – Ты думаешь, когда мы доберемся до своих, нас сразу отправят в лагерь?
Андреянов расхохотался:
– Я слышал, тех, кто выходит из окружения без оружия, к стенке ставят без оправдательных речей. Поэтому я предлагаю до своих вообще не добираться. Наткнемся на них – хорошо. Нет – сдадимся.
– Кому? – тупо спросил Ромашов.
– Кому-кому! – зло передразнил Андреянов – и вдруг резко побледнел, уставившись в сторону, пробормотал онемевшими губами: – Да вот хоть ему…
Ромашов повернув голову и увидел солдата в каске, с автоматом, в зеленовато-серой шинели…
Гитлеровец!
– Хенде хох, – сказал тот равнодушно, а когда Ромашов и Андреянов замешкались, пустил поверх голов автоматную очередь.
Оба рухнули на колени с поднятыми руками.
И Ромашов подумал, что цепочка случайностей продолжает сплетаться, но бывают эти случайности не только счастливыми…
Горький, 1941 год
Повестку принес лично участковый. Много раз извинялся, но, разведя руками, пояснил, что с милиции очень строгий спрос и за то, чтобы повестки все доставили по назначению, и за то, чтобы явка к машине была стопроцентной:
– Так что вы уж не подведите, гражданочка Морозова, очень вас прошу! Явитесь на сборный пункт вовремя! Не то за вами придет наряд – только хуже будет…
Тамара только вздохнула:
– Явлюсь, куда я денусь? Не в подпол же спрятаться!
– Только одевайтесь потеплей, – предупредил участковый. – Еще велено постельное белье с собой брать, однако, по слухам, не пригождается оно. В чем работают, в том и спят. Так что и сверху тепленькое и, – он деликатно кашлянул, – и, извините, исподнее.
Тамара растерянно хлопала глазами. У нее было такое ошеломленное выражение лица, как будто она никак не могла поверить, что завтра в восемь утра ее увезут в какой-то неведомый ей Дальне-Константиновский район, причем неведомо, на сколько времени.
Весь вечер и полночи подсушивали в печке сухари, собирали вещи – все самое теплое, в том числе кальсоны и нательные рубашки Василия Васильевича, – перешивали для Тамары его брюки, штопали его носки. Как ни странно, у Васильева, при его довольно высоком росте, нога была относительно небольшая – тридцать девятого размера. А Тамара носила тридцать семь с половиной. Так что совсем крепкие лыжные ботинки Ольгиного мужа, с двумя парами носков, пришлись почти впору. Какая удача, что все это еще не успели променять!
Работали почти молча, боясь обмолвиться даже словом лишним, чтобы не заплакать.
Но утром Саша, обнимая Тамару, сказал весело:
– Тамама, ты же скоро вернешься, да? Через недельку? А я буду хорошо себя вести, и за мной Ляля с Женей присмотрят.
– Присмотрим, не волнуйся, – важно ответила Женя, и Ольга с Тамарой волей-неволей рассмеялись.
Сбор был назначен в восемь утра на площади Горького. Подстанция, где работала Ольга, находилась совсем рядом, и подруги пошли вместе. Однако машины, которые должны были везти мобилизованных на строительство, задерживались, и Ольге пришлось уйти, чтобы не опоздать на службу. Она то и дело оглядывалась и махала Тамаре, которая потерянно стояла на обочине: с самодельным, туго набитым «сидором» за плечами, в мужских штанах, великоватой ей телогрейке, ушанке и неуклюжих ботинках. Как ни странно, в этой нелепой одежде она выглядела невероятно красивой – даже, может быть, еще красивей, чем раньше! Красивой и такой беззащитной…
Ольга вспомнила, как Тамара, взглянув на себя в зеркало перед уходом, пробормотала в отчаянной попытке казаться веселой:
– Судьба играет человеком, она изменчива всегда… Вот уж воистину!
«Судьба играет человеком…» – повторила Ольга мысленно. Ох, как играет ими судьба, как безжалостно играет! И никто не знает, куда заведет их эта игра.
Федор Федорович с утра напомнил о том, что его жена вполне может прийти посидеть с детьми, однако Ольга нагло соврала в ответ, что с ними осталась соседка тетя Груня.
– Понимаю, – не без печали кивнул Федор Федорович. – Супруга моя, конечно, не подарок…
Жену старого доктора Ольга знала. Сказать, что Раиса Моисеевна – «особа нервозная» и «не подарок», значило ничего не сказать. Через слово она срывалась на полуистерический крик. После гибели единственного сына бедняжка, похоже, немного повредилась в уме, и, хотя Ольга ей очень сочувствовала, она все же не решилась бы оставить с ней детей. Кроме того, Раиса Моисеевна была ужасающей неряхой, и как ее терпит рядом с собой этот удивительный чистюля, старый доктор, понять было трудно. Может быть, из жалости… С другой стороны, жизнь вместе прожили, куда уж теперь друг от друга деваться? Небось и не смогут теперь в одиночку-то!