И ведь все пропало! Налаженная жизнь в уютной дешевой Женеве, никчемные безобидные революционеры, уютные вечера с Фанни… Ах, Фанни-то. Фанни! Артемий Иванович даже пнул со злости латунную грелку. Вот какая змеюка-то оказалась! А он-то считал, что уже почти подвел ее к решению оставить все эту революционную болтовню народовольцам и заняться делом — поступить на службу к Рачковскому. А уж он, Артемий Иванович, в ответ на ее согласие дал бы свое и женился бы чинно и благородно. Он уже и Рачковского попросил, чтобы она стала сговорчивей, устроить так, чтобы переводы из России несколько месяцев Фанни Березовской не поступали. Ну да вот теперь она попляшет без денежек!
Такие думы одолевали Гурина до самой французской столицы. Он боялся выходить из вагона, чтобы не наткнуться случайно на людей Рачковского, и даже в Дижоне просидел всю остановку в купе. Люди, подсаживавшиеся к нему на станциях, покидали его при первой же возможности и переходили в другие купе или даже вагоны. Так он практически в полном одиночестве провел все шестнадцать часов пути до Парижа, пока поезд не вполз под шатер Лионского вокзала. Денег на извозчика у Артемия Ивановича не было, поэтому он не стал брать фиакр, хотя с огромным удовольствием забрался бы в крытую каретку с подогревом, а отправился в путь по ночным парижским улицам через Аустерлицкий мост в конспиративную квартиру на бульваре Араго пешком.
В темном четырехэтажном доме свет горел лишь в окнах одной квартиры в мансарде — именно той, куда надо было Артемию Ивановичу. Несколько раз во время своего пребывания в Париже он встречался здесь с Рачковским, и именно сюда ему было велено являться в случае непредвиденных осложнений.
— Мсье Леонард здесь уже с обеда, — сказала разбуженная консьержка в ответ на требование Артемия Ивановича дать ему ключ и согреть воды. — И еще один мсье приехал полчаса назад. Идите, мсье, вот вам свеча. Вас, наверное, ждут.
На имя Леонарда он всегда отправлял Рачковскому письма и телеграммы. Мечта Артемия Ивановича пусть о голодном, но тихом и спокойном вечере в одиночестве рассыпалась на глазах. Вместо того, чтобы вымыться и отдать почистить платье, придется в том виде, как есть, объясняться с начальством. Взяв подсвечник, он медленно побрел по вонючей лестнице наверх. Встав у двери, он тихо приоткрыл ее и прислушался. Мужской голос, — Артемий Иванович узнал по нему того самого брата славянина, — жалостливо вещал:
— А потом изорвали, как вы нам и велели, весь имевшийся в типографии революционный материал по степени его революционной важности. Я совершенно без сил, Петр Иванович, вот, посмотрите на мои руки: все в мозолях водяных, пальцы не сгибаются, предплечья болят так, словно я прачкой на портомойном плоту двое суток белье мыл.
— Вы мне, Милевский, объясните лучше, что у вас там за проблемы возникли, — сказал Петр Иванович.
— Проблем было две, даже три. Мы начали в девять, и почти сразу же к нам ввалился гость, какой-то пьяный русский эмигрант. Швейцарец хватил его по лбу доской, а Бинт влил в него бутылку коньяку, отчего тот не только не угомонился, но стал еще буянить. Пришлось нам с Бинтом отволочь его к реке и там оставить. Хуже всего то, что по дороге мы встретили его мамзель, и она увязалась за нами, а потом накинулась на нас как фурия. Тридцать такий фурий с зонтиками пробили бы брешь в Фермопилах, Дарию и армии никакой не надо было бы. Бинту на роже когтями десять заповедей прописала, да еще в глаз двинула. Нам ничего не оставалось, как скинуть ее в воду. Не знаю уж, утонула она или выплыла.
— Милевский, вы что с Бинтом — спятили?! Как утонула? Представляете, какой сейчас в Женеве скандал!?
— Не утонула она, — картинно растворив дверь, Артемий Иванович вступил в квартиру. — Выплыла, гадина.
Высокий человек с пышными черными усами, ворошивший кочергой угли в камине, выронил ее от неожиданности, и она с глухим звуком упала на латунный лист перед камином. Толстый Милевский, раскрыв рот, застыл на стуле.
— Ты что здесь делаешь, Гурин?! — спросил усатый, поднимая кочергу. — Ты же в Женеве должен быть!
— Так это он и есть, Петр Иванович, — сказал Милевский. — Тот эмигрант, что в типографию приходил!
— Ты же чуть все дело не провалил! Ты себя провалил! Ты зачем из Женевы уехал?! Кто теперь поверит, что ты ни при чем?!
— Да я бы в жизни сюда не приехал, если бы эти двое Фанечку с моста в воду не скинули. — Артемий Иванович проследовал к камину и сел перед ним на корточки, протянув озябшие руки к огню. — Товарищи, прости Господи, меня и так уже в провокаторстве стали подозревать, а как Фанечка меня с этими двумя громилами увидела, а они ее за это в воду — тут уж никаких сомнений не стало. Они дреколье похватали, как она выплыла и к ним прибежала, и за мной. Когда б не Шульц, точно убили бы!
— Какой еще Шульц? — спросил Рачковский.
— Ну, товарищ немецкий, из Цюриха, в тамошнем Политехническом институте учится, оттого и к нашим цюрихским прибился. Приехал в Женеву насчет террористической работы связи налаживать. Я, как меня ваши громилы на острове бросили, под мост заполз. Раненый я был, кровью истекал, да и дождь идет — а там сухо, хотя все в лебедином дерьме. Думал там до утра отсидеться, а тут они и явились по мою душу. С факелами, Петр Иванович, с вилами и лопатой, чтобы меня, значит, сразу тут и похоронить. У них с похоронами проблемы последнее время, кхе. Весь остров они обыскали, только под мост не догадались заглянуть. А Шульц догадался. Видать, услышал, как я от боли стонал. Он все мне рассказал, и угрозу смертельную от меня отвел: забрал у меня пальто, камней в карманы набил — и в воду его макнул. А им сказал, что нашел пальто в реке под мостом, и видать по всему, меня утопили. Да еще семьдесят франков дал, чтоб я бежать из Женевы смог. «Уезжай, говорит, в Цюрих, а оттуда в Вену, потом оправдаешься, когда все успокоится». Да куда же мне на семьдесят франков до Вены? Тут только к вам в Париж едва на билет хватило. Да и зачем, когда здесь я на работе буду нужнее. В Вене у вас, Петр Иванович, небось другие агенты есть.
— В Вене-то у меня есть. Зато в Женеве теперь внутреннего агента нет.
— Это все хорошо, Гурин, мы во всем виноваты, — сказал Милевский. — Только объясните нам, какого черта вы в типографию приперлись?
— Я, это… Книжку свою спасал.
— Какую книжку? — спросил Рачковский.
— Про лягушек. Я ее специально написал, чтобы доступ в типографию получить. Посторонних-то Казак туда не пускал, а так я приходил набор проверять, а заодно все там примечал и на плане означал. План-то вам понравился, Петр Иванович? Я туда с гостиничной салфетки даже памятник герцогу Брауншвейгскому перерисовал.
— Видел я твой план, сладкий мой. На нем книжки твоей обозначено не было, и ее бы не тронули. Они и так еле к рассвету успели революционный материал уничтожить, еще полторы сотни экземпляров второй книжки «Вестника» и десять пудов шрифтов осталось. А в твоей книжке никакой революционной ценности не могло быть, чтобы на нее время тратить.
— Зато в ней общечеловеческая ценность была! — Артемий Иванович надулся и выпятил грудь. Поперек белой сорочки явственно читалось: «Взрослый гренуй имеет около фунта живого веса». — А теперь нету.