В Мезенцево пришли, когда солнце пошло на закат. Сразу же зазнобил ветер, и отовсюду предательски поползли тени, и Мезенцево по-вечернему помрачнело. Эдуард Аркадьевич суетливо поправил шарф и поднял воротник. Иван сходу попер в магазин и, тщательно пересчитав деньги, купил три булки хлеба и два килограмма крупы, потом подумал и прикупил муку. Все это они завязали в тот узел, который Иван, прихватив древком лопаты, нес на плече.
– Ну, – решительно сказал он на крыльце магазина. – К Метелке!
Метелкой в Мезенцево звали молодую и довольно ладную бабенку, торговавшую поддельной водкой, «катанкою». Их много поразвелось по краю, в любую минуту суток выдававших за десятку бутылку мутной отравы, но не всех звали Метелками. Эту же звали так потому, что она метет все подряд – берет все, что ни принесут: бутылку растительного масла, одежду, мебель, посуду, ковры…
– Ишь, как разжилась! Полсела подмела, стерва! – Иван застучал темным кулачищем по калитке. Взвыли и заметались собаки во дворе. Чуть вздернулась, заколыхалась воздушная занавеска окна и, наконец, на высокое крыльцо дома ступила женщина. Эдуард Аркадьевич посмотрел на нее с удовольствием. Высокая, прямая, с какой-то неповторимою статью, она ступала по мосткам ограды спокойно и величаво, поправляя полною круглою рукою тяжелый узел рыжих волос на затылке. Голова ее была чуть опущена, глаза – вниз.
– Ну, – сказала она ровным, холодным голосом, не открывая низкой калитки, – чего?
– А то ты не знаешь, – ответил Иван, подавая ей через калитку десятку.
– Двенадцать, – сказала она, не поднимая глаз.
– Чего двенадцать? – не понял Иван.
– Рублей.
– С чего это?
Она промолчала, равнодушно глядя вниз.
– Ты че, оборзела! Скоро шкуры драть станешь!
Она презрительно скривила румяные губы.
– Что она стоит, твоя шкура!
– Ну, ладно, давай, в другой раз отдам.
– В другой раз и получишь.
Эдуард Аркадьевич, глядя на округлое мягкое лицо женщины, опущенные темные веки, силился вспомнить ее имя и не мог. «Метелочка», – вертелось у него в мозгу.
– Ну, ты че, хочешь сказать, что мы зря пилили к тебе из Егоркино?!
– А я вас звала?!
Она подняла глаза, но не на них, а туда, через калитку. Она смотрела в небо на высоко пролетавшего ворона, и Эдуард Аркадьевич заметил, что глаза у нее зеленые, круглые, большие и что она с широко раскрытыми глазами еще красивее. Но она тут же опустила их. Выражение лица ее стало абсолютно равнодушным.
– Ну, ладно, хватит выламываться. Хочешь, продам за два рубля. – Иван оглядел себя, похлопал по карманам, потом вдруг потеребил шарф Эдуарда Аркадьевича. – Вот его шарф. Че ты ухмыляешься?! Это шарф благородного человека. Такого рыцаря здесь по всему краю не найти. Возьмешь? Ведь ты же все метешь, Метелочка! А то меня бы подмела. А че! Чем я еще не мужик! А то присмотри, увезу тебя в Егоркино. Заделаю тебе одного-двух деток, на развод, и пойдет от нас с тобою новое село. А, Елизавета! Ты не смотри, я мужик еще в соку… За милую душу обласкаю…
Женщина фыркнула, презрительно скривив губы, бутылка вылетела из-за калитки, раскатившись по желтой опушке осенней травы.
– Облезлый козел! – холодно и негромко сказала она и, повернувшись, спокойно пошла по настилу ограды, равномерно покачивая свою прямую сильную стать и высоко неся рыжую равнодушную голову.
«Вот он, твой народ!» – злорадно подумал Эдуард Аркадьевич, поднял бутылку и подал ее Ивану.
– Видал миндал, – добродушно вздохнул Иван, тут же крикнул в ограду: – Дура рыжая! Бога ты не боишься. Сколь народу потравила этой гадостью. Зараза…
Дверь сенец в ответ хлопнула резко и раздражительно.
Из Мезенцево выходили молча. Иван шел первым, Эдуард Аркадьевич смотрел в мускулистый узел на лопате Ивана и думал о Елизавете, чувствуя, что и Иван думает о том же.
– Да-а, Эдичка, такие вот времена для нас настали. А были ведь – орлы! Сколь я их повидал на веку – скромничать не буду. Бывало, что в азарт входил. А ныне мы облезли с тобою. Была бы монета… Имя… Нет, Эдичка, будем доживать с тобою вдвоем. Бабку брать не хочется. А хороша стерва!
– Хороша, – согласился Эдуард Аркадьевич.
– Да, я сначала в крутой кобеляж вдарился. Надоело. Потом утонченное искал, и это надоело, и осталась одна Верка… Да-а…
К Егоркино подошли по вечерней заре. Еще горел холодный октябрьский закат, деревенька погружалась в сырую, мрачную тьму.
– Ну, здорово, Егорушко, – сказал Иван, остановившись посреди дороги. Он стоял, широко расставив ноги, которые стояли так крепко, что, казалось, уходили в землю, и напоминал древний кряж. Белая деревня перед сумерками встала как заблудшее стадо с вожаком сапожниковского дома, у которого последними закатными отсветами все уже горели окна. Иванов дом еще хранил тепло, но Иван внес поленницу, пахнувшую свежестью, березой, и печка затрещала, полыхая и освещая кухню. Иван сидел, открыв топку, смотрел на огонь и курил. Всполохи тенью прыгали по стенам. Каша упрела быстро, Иван сдобрил ее маслом, она зернисто желтела под неровным светом от печи. Огня не вздували.
– Как в детстве, – вздохнул Иван. – Бывало, мать утром все топчется при свете печи. Электричество поздно провели у нас… Под самые шестидесятые. Че там электричество! Я когда в Иркутск приехал, впервые увидел белый хлеб. Молотый на мельнице. Настоящий… Булки. Я целыми днями заходил во все булочные и покупал белый хлеб и сайки и ел тайком. Стыдно было. А у нас в деревне хлеб пекли из своей муки. Знаешь, на таких каменках мололи. Мука грубая получалась. Хлеб тяжелый черный и с привкусом полыни. Потому что поля зарастали полынью. Полоть было некому. Не васильками, а полынью. И тот хлеб мы ждали не дожидались, когда мать его испечет, все в печь заглядывали, смотреть, как печется… – Лицо Ивана раскраснелось от жара, глаза засинели. Одной рукой он кочергою поправлял жар, искры летели из печи. – Вот этот хлеб она мне положила в дорогу. На дно деревянного сундучка. Я ведь с деревянным сундучком приехал в Иркутск. Ну, будет, давай хлебнем этой гадости.
Катанка оказалась на редкость мерзкой, но выпили. Иван ел кашу, брал руками сало и кидал в сочный свой сильный рот. Эдуард Аркадьевич кушал скоро, но деликатно. Сало поддевал вилкою.
– Отравит, стерва. Ей-богу, отравит. – Иван допил и передернулся. – Издохнуть и переплатить за это! Падла!
– А красивая, – мечтательно заметил Эдуард Аркадьевич.
– Только и утешения, что красивая!
– День был хороший, – сказал Эдуард Аркадьевич, – хороший день, Иван.
– Да, здесь все хорошо, спокойно… А тишина, Эдичка. Зимою-то как кричим, чтобы она прервалась. Тишина-то!
– Я помню.
– Да, иной раз и покричать хочется. Прочистить глотку. Не все же ее заливать вот этим пойлом. Мы ведь с тобою, Эдичка, неисправимые романтики. Как траванулись тогда, в шестидесятых, этим романтизмом, так все не одыбаем. Старые романтичные дети…