– Да, да, – вдохновенно подтвердил Эдуард Аркадьевич, – давай за это выпьем, Ваня.
– Да брось ты, Эдичка, было бы за что пить. Старческие это все слюни. Я представляю, чтобы дед егоровский… любой… орал на огороде… Тишину бил… – вся бы Лена потешалась бы над ним. Другие заботы были у дедов наших. Потому и деревни вековые стояли, крепкие. Они устои блюли, порядки, своеобычаи.
– Ну, знаешь!
– Знаю. Давай-ка лучше за деревню мою и все русское. На них Русь стояла и стоит, да весь белый свет на русской деревне держится.
– Ну, это ты хватил!
– Пей давай! Молча! Если не понимаешь…
Как ни странно, эта рюмка покатилась маслом. Эдуард Аркадьевич заел ее мягкой масленой кашей, оглянулся на малиновые отсветы печи, и жизнь ему показалась раем. «До весны дотяну, – подумал он, – а там выхлопочу себе пенсию и приеду опять… С пенсией. Много ли старику надо. Человеку вообще немного надо… Да, Чехов прав!» – он хотел было еще порассуждать о Чехове, но Иван, вставший из-за стола, чтобы подложить поленьев в печь, все никак не мог освободиться от воспоминаний.
– Все простить не могу себе, что тогда, когда я уходил из Егоркино, не оглянулся на мать. Попер с сундуком – лишь бы вылететь, а она стояла за деревней. До дороги проводила меня и стояла, знаю… пока я не скрылся с глаз. И потом, думаю, стояла долго…
Иван подкочегарил топку, поддел совком уголек, подкурил от него и поднялся. Длинная тень поднялась за ним и поплыла по стенам и потолку. Иван долго всматривался в окно, спина его как-то странно сгорбилась, и Эдуард Аркадьевич впервые заметил в нем нечто от старика.
– Ты знаешь, – сказал Иван, не отрываясь от аспидной тьмы окна, – старики любят даль. Мы любим глядеть вдаль. Я сейчас это за собой стал замечать. Раньше, бывало, мать с отцом встанут у амбара или с крылец, особенно осенью, и все глядят, глядят… На поля любили глядеть… Есть что-то завораживающее в обнаженных пашнях перед снегом. Часами бы смотреть… И когда снег ложится на поля. Я в детстве всегда плакал, когда снег ложился на поля… В раннем… И сегодня чуть не заплакал… Да… Только это не пашни, и мы не дети… Хотя старики и дети – все одно… Дети тоже глядят…
После третьей рюмки Эдуарда Аркадьевича пробрало. Он согрелся, съел кашу и сало. Вид весело топившейся печи был отраден ему как память о матери, и нога весь день не болела. Ему захотелось поговорить о высоком. Сколько же можно топтаться на одном пятачке брошенной деревни. Он с гордостью подумал, что сам он надмирен. Да, но по высокому счету. Он не привязан душою ни к единому месту земли. По-настоящему всемирен! Да, Иванова ограниченность ему незнакома. Все-таки он человек высокий…
– Я бы Чехова сейчас почитал, – неуверенно сказал Эдуард Аркадьевич. – Я люблю Чехова…
– Добра-то! Читай. У меня на чердаке его полно.
– Но почему на чердаке! Это варварство!
– Да что ты говоришь! – Иван снял со шкапчика лампу, поправил язычки, зажег ее и пошел в горницу, залез в какие-то бумаги, шебурша и ворча, вынес наконец потрепанный и чрезвычайно пыльный томик. Пообив пыль о собственный бок, он протянул его…
– Вот тебе Чехов. На! Просвещайся.
Эдуард Аркадьевич с волнением достал очки из кармана своего плаща и удостоверился, что это Чехов.
– Ива-ан!
– Ну, чего тебе еще? Завтра достану всех твоих – Ахматову там, Мандельштама, Цветаеву… Кого тебе еще… Всех до Оси Бродского… бездаря этого… Мало того, что он бездарен, он еще и омерзителен.
– Вандал! – с пафосом заявил Эдуард Аркадьевич.
– Да, да! Так вот, весь комплект паршивого интеллигента там. Торопись. Я еще не все сжег, – равнодушно сказал Иван.
– Вандал! Варвар! Ты что – против культуры?!
Иван добродушно засмеялся.
– А что ты называешь культурой?
– Творение человеческого духа, – с торжественной серьезностью заявил Эдуард Аркадьевич.
Иван вразумительно глянул на него и стал убирать со стола. Белка, вскочив на задние лапы, опершись передними о стол, жадно оглядывала остатки ужина. Тишка сидел на стуле и ждал смиренно. Эдуарда Аркадьевича прорвало. Он строго поправил ворот свитера, вскинул голову и закатил страстную речь. Он говорил о прогрессе, цивилизациях, культуре, высоком, надмирном, космическом. Говорил с патетикой, уверенно, громко. Размахивая руками и без конца тыкая в Ивана пальцем, словно обвиняя его в гибели наций и культур. Речь свою он обильно пересыпал именами, внутренне гордясь своими новейшими познаниями, призывая в свидетели и Гумилева, и Булгакова, и… и Беранже, и Софокла. Сам удивляясь своей памяти и находчивости, не замечая, как бледнеет Иван, как собралось его отрезвевшее лицо и синева глаз стала жгучей.
– Все? – спросил Иван, когда он закончил.
– Все! – победоносно ответил Эдуард Аркадьевич.
– Свободен!
– Что это значит?! – оскорбленно крикнул Эдуард Аркадьевич.
Иван молча ходил по кухне, разбирая посуду, потом заглянул в топку, прикрыл трубу, потом взял лампу и, перейдя в горницу, лег на постель.
Эдуард Аркадьевич исступленно следовал за ним.
– Что? Что? – спрашивал он. – В чем я не прав? Ты ответь!
Иван помолчал, потом вздохнул.
– Отчего это все ложное столь напыщенно? – холодно сказал он. – Там, где пустота, – невыносимая патетика. Чем пустозвоннее, тем громче… Ты в природе не замечал? Ложные грибы намного ярче настоящих… Так и лезут в глаза.
– К чему ты это?
– Ну а к чему ты все это наплел?!
– Я тебе доказывал значение культуры.
– Ну ладно, все, давай спать. – Иван отвернулся лицом к стене.
– Нет уж! Давай объяснимся!
Иван резко встал, взял папиросу.
– Во-первых, культура глубинная – это совсем не то, что ты тут нагородил. Прежде всего она производная культа – религии. И все, что освещено религией, весь глубинный самобытный пласт нации. Вся жизнь ее, быт, этот вот дом, костюм, усадьба. Устройство жизни народа, свадьба, похороны, родина… – вот культура. А эти твои… Это сорняки.
– Это высокая культура духа! – громко перебил его Эдуард Аркадьевич.
– Это сорняки на духе народа! Вся твоя надмирная интеллигенция – суть жидовство махровое. Паразитизм во всех проявлениях. И ничего более! Они, как дьявол, сами ничего создать не могут. Зато очень умеют дергать чужие идеи, мысли переваривать и выдавать за свое. Поедалы чужой культуры… Любой, в особенности русской. Уж ее-то они пожрали всласть!
– Евреи всегда были в авангарде, – заносчиво заявил Эдуард Аркадьевич. – Больше я тебе не уступлю. Да, да! Наслушался. Они везде первые. И в технике, и в искусстве они ведут народ. – Он поднял большей палец вверх, и представлял собой довольно живописное зрелище. Худой, длинный палец почти достиг потолка, волосы всклокочены, бороденка торчит… клином.