– Это ты, Эдя?
– Я.
– А Бертолетка где?
Эдуард Аркадьевич промолчал.
– Сбежала, дура! Так и не женился на ней. Эдя…
– Дуба, я здесь… Дубочка!
– Мы с тобой хорошо жили, Эдя!
– Хорошо, Дуба…
– Хрен с ним, с барахлом этим… Не вписались мы в эту рыночную экономику…
– Не вписались, Дуба…
– Ну и ладно… Ты меня прости, если что… Там у меня альбомы… Мне будет жаль, если они погибнут… Все же жизнь моя… Как грустно, Эдя! Я никогда не думал, что будет так грустно умирать…
– Ты не говори так…
Дуб закрыл глаза и замолчал. Эдуард Аркадьевич тщетно звал его. Вновь начался хрип, еще более страшный, чем прежде… К утру он затих. Эдуард Аркадьевич положил руку ему на грудь. Сердце друга всколыхнулось, встрепенулось птицею и затихло навсегда… Он сидел в холодеющих ногах друга и, мерно раскачиваясь, плакал…
Утром Эдуард Аркадьевич направился к Софии. Вся семья вновь вывалила в переднюю. Он помялся и решительно сказал Софье:
– Софи, Дуб умер…
Он рассказал ей, молча и внимательно выслушивающей его, все, что мог, что ему казалось важным. Она проводила его до остановки трамвая и дала денег.
– Зачем ты все это сделал? – тихо спросила потом.
– Прости… – сказал он и пошел, низко согнувшись, дрожа, в стареньком своем плащике…
День он просидел над телом друга, один в холодной пустой квартире. Даже бичи уже не появлялись, чуя чужую смерть.
К вечеру пришли с телевидения и из некоторых газет, с которыми сотрудничал Дуб. Оказалось, что Софья обзвонила их всех. Они и начали организацию похорон. На другой день вдруг привалило народу, и приходили весь день, даже с кинокамерами. Софья дала некролог в своей газете и небольшую статью о жизни и смерти. Телевидение тут же сделало скорбную передачу о нем. Появился Октябрь. Деловой, энергичный, ходкий. Снял модное клетчатое кепи, постоял над гробом и четким скорбным голосом произнес:
– Ты отдал жизнь за идею, друг. Мы никогда не забудем тебя.
Потом подошел к Эдуарду Аркадьевичу.
– Эдя, какие проблемы в организации похорон?
Эдуард Аркадьевич не знал никаких проблем. Он не отходил от тела друга, сидел молча, и все, что говорилось, делалось вокруг – все мимо него.
Похороны оказались на редкость многолюдными. Пришли из всех редакций телевидения и почти всех городских газет, явились все четыре жены Дуба, сели вокруг гроба, удивительно похожие, темные, худые, высокомерные. «И чего он их менял, – подумал Эдуард Аркадьевич, – они все одинаковые». Октябрь изваянием стоял у гроба. Его речь была четкой, скорбной и обвинительной – впереди выборы. Вообще говорили много, много говорили. Какой был дивный, добрый, бескорыстный Дуб. Называли его большим художником, борцом… рыцарем… Эдуард Аркадьевич глядел в красивое, спокойное лицо друга и внутренне говорил ему: «Слушай, Дуб… Ты слышишь, я знаю… Вот ты не зря жил… Не зря… Я тебе главного не сказал, Дуба… Я не сказал тебе, что встретил Ляльку».
– Да, – сказал он вслух, – не успел… – И все обернулись на него… Эдуард Аркадьевич испуганно огляделся вокруг и вогнал голову в плечи.
Бертолетка появилась к поминкам. Она была так польщена многолюдием и обильностью стола, словно это была ее заслуга и во всех выступлениях хвалили как бы ее. Она не забывала прикладываться к рюмке, пила и ела и после каждого выступления говорила окружающим:
– Я была его последней любовью. Мы хотели пожениться… Но вот не успели… Как он меня любил… как любил.
Она сидела на соседской табуретке, скрутив свои змеиные ноги, курила, манерно отставив желтый мизинец, и складывала бантиком сухие свои старческие губы.
Все четыре жены Дуба с высокомерным неудовольствием смотрели на нее одинаковыми томными еврейскими глазами…
На другой день он пошел искать Ляльку. Обошел всю Шанхайку, все углы… Ее нигде не было… Обошел Шанхайку вокруг… Потом посидел в том углу, на том месте, на котором сидела она… «Лучше бы ты умерла, – подумал он, – нет, правда, лучше бы умерла…»
Через два дня его нашла Софья. Она ждала его на лавочке возле подъезда Дуба. Эдуард Аркадьевич не сразу узнал ее. Она поднялась ему навстречу в дорогом просторном кожаном пальто, уже в норковой шапке, и он вначале принял ее за бабу из домоуправления, от которой прятался, потому что она требовала его выселения и грозила опечатать квартиру. Он каждый час ждал прихода ОМОНа, но все думал, что как-нибудь образуется само собой, как всегда.
– Эдуард! – окликнула его Софья, видя, как он отшатнулся он нее.
– Софья! Софья! – обрадовался он. От любования ею и радости она помягчела!
– Мне нужно поговорить с тобою, – сказала она. – Как ты живешь?
– Очень хорошо. Я очень хорошо живу!
– Да, я вижу, – покачала она головою. – Вот тебе деньги, Эдя. Купи себе куртку. Нехорошо ходить в этом плаще.
– Почему? – удивился он. – Это очень хороший плащ. Финский… Ты же помнишь, его покупала мать, а она никогда не брала плохих вещей.
– Да, да… Это так… Но уже холодно…
– У меня есть куртка… То есть была… но Бертолетка…
Она взглянула на него выразительно.
– То есть я хочу сказать, что ее украли…
Они пошли вверх по тротуару.
– Ты знаешь, мы, наверное, уедем в Израиль, – сказала Софья.
– Да, да, конечно… Как… Зачем? – изумился он, когда до него дошел смысл сказанного.
– Видишь ли. Боб… он талантливый мальчик… А у России нет будущего!
– Ты так думаешь? Софья… ты думаешь, что это так…
– Эх, Эдя, Эдя… Ты совсем не изменился, и за что я тебя любила?!
Он посмотрел на ее свежее от мороза, красивое, ухоженное лицо, умело тронутое косметикой, в яркие удлиненные глаза.
– Ты любила меня? – удивился он. – Да, да, конечно… Боже мой, неужели ты меня любила?!.
* * *
Через два дня Эдуард Аркадьевич уже был в Верхоленске, ждал автобус на Мезенцево. Валил густой белый снег. Руки его озябли, и он тщетно пытался согреть их в кармане плаща. На скамейке, возле которой он ходил, лежал рюкзак, забитый альбомами Дуба, и две сумки с продуктами, оставшимися после похорон. Походив немного, он пересчитал десятки, оставшиеся от денег Софии, и решительно направился в магазин, где купил бутылку водки. Автобус, как всегда, запоздал, и Эдуард Аркадьевич, с трудом протиснувшись в проходе, стоял все сорок минут езды до Егоркино. Он чуть не проехал село и, только когда увидел горбатую спину сапожниковского дома, закричал:
– Остановите, я сойду!
– Сдурел, дед, здесь никто не живет…
– Ничего, ничего… Я знаю…