– Ну, здравствуй-здравствуй, ро-одственничек, – шелковисто проворковала она, поцеловав как ни в чем не бывало его в щеку. – Кто бы знал, кто бы ду-у-мал!
Клавдия стояла белая, как смерть, прижимая к груди первенца так, словно ограждала его от заразы. Встречины были тягостны, а в вечернем застолье тесть вдруг закашлялся «до сердца», махнул рукою и укостылял ночевать к себе в столярку. Степанида живым укором встала в проеме двери.
– Ну как таперя будете?
Клавдия молчала.
– Чего твой татарин думает?! Позору на весь Култук! В каждом дворе брешут!
– Пусть брешут, – холодно ответил Георгий. – Им бы тока побрехать.
Степанида приложила высохшие, что байкальские плашки, руки к щекам, и глубоко вздохнула:
– Вот и рости девок.
Георгий, крякнув, поднялся из-за стола и, пройдя мимо тещи, широко распахнув дверь, вышел. Клавдия унылой тенью поднялась за ним. Сейчас и вспомнить-то дивно, до чего была молчалива и покладиста его жена в первые годы их супружества. Ни слова упрека, ничего поперек. Во всем согласна, все сделает, как он скажет. Вновину это казалось после строптивой Милки, которую приходилось выхаживать да удерживать. Все ту держал за хвост, ревновал, бегал за нею. Искал по всему Култуку! А тут впервые его ревновала женщина. Законная жена. Тогда даже нравилось. Сейчас уже сыт по горло. В ту ночь после приезда Милки супруги не сомкнули глаз и не сказали друг другу ни слова. Он слышал, как она скатывала невидимые слезы и таила дыхание, знал, что не спит, страдает, но не хватило сил протянуть к ней руку и утешить.
Куда девалась прежняя, та, еще неродная, но такая безмолвная, безответная Клаха, тенью следовавшая за его спиною всегда и всюду? Иной раз кажется, что ее подменили за спиною однажды, а он не сразу заметил, что дышит ему в затылок совсем другая женщина.
А вот сестрица ее, Милка, звезда култукская, не изменилась нисколько. И в девятом классе, когда он ждал ее у крыльца школы, и на проводинах в армию, и тогда, и сейчас она одинаковая, одинокая, единая… Беспутая… Днями ходила во дворе в шортах и лифчике. В белой мягкой панаме, распустив по незагорелой молочно-белой спине пшеничные россыпи волос. Весь день звенел ее колокольчатый, заливной голосок. Вечером навзденет на себя всю бабью дребень цепочек, цепей, поясков, колечек, намажется, надушится и – в клуб, и на танцы… Возвращалась под утро с провожатыми. Звонко, заливисто плескался над двором ее нарочитый смех. Георгий подымался с постели, курил на крыльце флигеля… Знал – его дразнит. А у него – ножом по сердцу все ее стояния. Как ни крепился он, ни сдерживался, а не устоял. Где ж тут устоишь? Любил он ее, молодой был! А она красивая, видная, певучая! Концерт в клубе давала – народ валом валил. Довольнехонькие все. А как же! Своя артистка.
Как-то вернулся с работы, увидел ее с Витюхой, своим первенцем, на руках. Степанида развешивала мокрые ползунки, а Милка укачивала толстозадого младенца, пытаясь напевать ему колыбельную. У него перехватило дыхание… Милка склонилась над младенцем неловко, не по-матерински, не так, как Клавдия, а с излишней осторожностью и страхом, и была неловка, несмотря на россыпь волос по плечам и яркую кофтенку. Кроваво-алые ногти, казалось, впивались в пухлую, беззащитную плоть ребенка. И вся она не роднилась, не сливалась с его сыном. Он редко видал ее беспомощной, и тогда его охватила жалость и к ней, и к их несостоявшейся жизни, порушенной любви, горькому будущему. Такая мужичья, немолодая печаль сжала сердце, что он шумно и прерывисто вздохнул. Она подняла глаза и все поняла.
– Возьми своего засранца, – вдруг грубо сказала она, поднялась и сунула мальчишку в его неслушавшиеся руки. И пошла прочь мимо застывшей с мокрыми ползунками в руках матери. Он, сцепив верещавшего Витька на пузе, неотрывно глядел на нее. Она шла, чуть покачиваясь, ритмично, стройно, зная, что он смотрит вслед.
Поздним вечером он хрипло соврал Клавдии: «Слышь, Клаха, я до Гаруна смотаюсь».
Она глядела на него молча, крупными, честными глазами, казалось, понимая все.
– Ну не гляди так! Выставилась… Звал он… че-то… Я недолго…
Она так же молча отвернулась к окну, и он, выйдя, обошел дом, чтобы она не глядела ему из окна вслед.
Отходил летний теплый вечер. Остро пахло водою и травою – знаки близкого долгожданного дождя. Где-то в траве он вдруг почуял слабые запахи клевера и снитки. Он знал их только в детстве, потому что пацанами ели кашку, сладковатые головки клевера. И он удивился тому, что только сегодня вспомнил их… Когда он взобрался на земляничную горушку, памятную им с Милкой с их полудетских свиданий, то без всякого удивления спросил ее, сидевшую на трухлявой колоде:
– Не боишься?
Когда-то весною они втроем, был еще Толик, разворотили эту колоду, полную сплетенных, отощавших за зиму гадюк.
– Я-то не боюсь… Тебе, поди, страшно. А?! У тя в доме гадюка почище.
И тут Георгия передернуло. Он даже сам не ожидал, что так подействует на него оскорбление жены, даже из уст Милки.
Она заметила, как он зачужел лицом, вспыхнула вся, но подавила гнев.
– Ну, хватит. Будет портить встречу. – Она подошла близко, подняла тонкие белые руки ему на плечи.
Пахнуло ее телом, медом волос, тем несказанным, вешним… Он заволновался, тыкаясь, как телок, в бьющуюся ее щеку. С Байкала грозно зашумел верховик…
– Противный, – со слезами сказала она. – И не соскучился… Третий вечер жду!..
– Слыхал я, как ждешь!.. – отвечал он, не в силах оторваться от горячего, живого, близкого ее тела.
– Нарочно я… позлить… А то совсем забыл меня…
Потом они долго лежали, глядя на первые синеватые звезды. От земли тянуло сыростью и прохладою. Мураши не давали покоя. Она рассказывала о Москве, о своем успехе, театре. Каком-то режиссере, который сделает из нее звезду, а он молчал, чуть разочарованный и встречей, и близостью, и думал о том, что Клаху он теперь знает больше, чем Милку. Закатится звезда и вернется ли…
– Зачем ты это сделал? – вдруг прочитав его состояние, спросила она.
И он в который раз изумился тому, как бывают чутки и прозорливы женщины в любви. Хоть замолчись, а проймет…
– А ты зачем дитя наше погубила?!
Она долго молчала у него на руке, потом села, чуть поежившись от прохлады, одернула кофтенку и холодно ответила:
– Я актриса… Не самка. Учиться надо было… А этого добра тебе и Клавка натаскает…
Расставались перед рассветом. Он ушел первым, торопливо и крадучись, думая о том, что больше не повторит свидания. Милка домой не вернулась. К Нинке, подруге, ушла досыпать.
С трудом подымаясь на работу, Георгий решил: все, больше встреч не будет… Клавдия потемнела на лицо, напряженно и выжидательно молчала. А вечером его словно подменили. Уже на работе навалилась на него тоска по Милке и знакомый страх ее потерять. Из дому ушел сразу, как звякнула призывно за Милкою калитка. И поехало-полетело… Взяла его баба в оборот, да так, как и в юности их суматошной не брала. Ночи с днями путались. Горчила любовь-то. Горько все было, пылко, безоглядно.