Книга Чертольские ворота, страница 36. Автор книги Михаил Крупин

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Чертольские ворота»

Cтраница 36

— Да Византия ближе к туркам, вот и все.

В боях с иезуитами, по-прежнему уныло осаждающими православие, Игнатий и Синоду, и царю был боле не помощник. На Параскеву Пятницу в русскую веру крестилось несколько ногайских князьков и пара жолнеров — племенем из Восточной Литвы, из беднейших, и Дмитрий сам наблюдал обряд. Сначала он глядел в какую-то седую пустоту, только кое-где покалываемую готическими шрифтами писем папы... Как от холода — горячий хохоток! Он и забыл этот род развлечения русских священников — лить при крещении за шивороты неофитам воду! Нет, что там ни пиши, а смешливые наши попы ближе к Господу, ближе унылых и тихих! В латинских патерах, ни в Савицком, ни в Веливецком, царь не встречал сего вот веселого таинства духа, и правильно, что не спешил переводить Москву в католицизм.

По крещении пошли все на литию. Помянул — в святом тайном месте груди — костромского своего «незаконного» деда. Ратовал и думал о небесном — не своем — царь. Поклон — ниже, ниже... Сквозь тонкие нечеткие краски, ясные стены — смеется вокруг кто-то. Вместе с ними и дед?..

Еще душу ниже царище-ничтожище! А оттуда внезапно и метко ее вверх...

Веками простаивали так, временами касаясь челом плитняка, преспокойные в переживании всестрашном люди. Пели одни и те же тропари, влеклись куда-то на одних крылах, сильные и слабенькие, почти что чистые и перепачканные в «блеск радуг»... В конце концов, конечно, умирали, быстро к небесному еще на земле причастившись, если везло. И по смерти верные — кто из геенны, кто с небес — прислушивались к чуть шелестящим литиям православного земного моря. Кто сразу связно дышал, кто только усиливался и не мог раздышаться Небом, которое и при житье на земле было над ним, а он жил так, как будто не было... Но вот он, былой человек, все же дышал здесь и жил «на волоске» благовонных дымков от низовых человеческих заутрен и обеден. Слава Богу, сей строй волн был животу души внятен... Иные же, уже возросшие в небесной силе, сами из тамошних храмовых рощ навеивали семена добра на целину земли и чутко наклоняли — в меру земляного горлышка — ковши своего света.

Не лепо ли все здесь, не весьма ли хорошо? Даже то, что перед алтарем придела Григория Армянского, пройдя сюда от Входоиерусалимского придела, Годунова и Нагая, опустясь обрисовавшимися в шелку коленями на плоские подушечки, кланяются мимо друг друга...

— Он заставил твоих капуцинов и даже иезуитов отрастить жуткие бороды, — поведал Корвино-Гонсевский легату Рангони. — Все уже без капюшонов, в азиатских стихарях.

— Патер мой!..

— Конечно, я был успокоен, что такая мера временна, дабы не ввести сразу в серьезный искус московлян — чтоб к Риму им полегче попривыкнуть. Но не стоит исключать, особо памятуя крайнее лицеискусство Дмитрия, обратный ход. Кто еще к кому здесь попривыкнет, возможно, рассуждает он. Тому есть косвенные подтверждения. Отец Савицкий незадолго перед выездом моим довел мне некоторые слова, которыми монарх сопроводил указ о бородах и долгополом платье для иезуитов. Там было так: для начала вникните под внешним во внутреннее нашей Церкви, изнутри грудной взгляните на нее, а не с мраморнолобой высокой своей стороны, тогда только мне скажете, где ваше лучше, наше хуже.

Город Москва словно был взят в чью-то пуховую белую варежку-вязеничку — в белое небо — так было тихо, мягко и приютно, только едва-едва морозно.

Садок Истомин, послом живший два года в Крыму, сидел сейчас, слегка ежась по возвращении, в средней палате — Дмитрию всю тамошнюю благодать обсказывал.

— Но жить там всегда я не хотел бы, — заключил посол, — туда именно бы вот хорошо ездить отдыхать.

— Да, может, и можно там жить, — слабел царь, воображая кремли на берегах Понта. — Только ездить тогда тешиться — в Венецию или Гурмыз...

Посол смотрел все нежней на царя-философа, слышащего не только отчетливый смысл от невнятного даже повествователя, но сразу и еще какое-то, вдаль разогнавшееся толковое эхо его слова — откровение для слова самого.

ТАТАРИН

Арест дьяка Шерефединова потряс обе Думы, Большую и Малую. Изломанного на дыбе, валявшегося в ногах у царя и у Басманова, но невольно стерпевшего все пытки, не выдавшего ни единого сообщника, дьяка повезли в ссылку.

Для него все было закончено. Втиснувшись в кованый угол возка, Шерефединов впервые за многие годы пил тишину и мир: он не высокородный вотчинник, не Трубецкой, не Шуйский, его удавят без зазрения, как воды глоток сделают над родником в глухом бору.

Что-то похожее на человеческий свист все нарождалось, проваливалось, висло над лесами впереди. Застучал обыденный блаженный дятел, и Шерефединов вскинулся от забытья и вспомнил отца с зернышками плова в бороде, вспомнил деда, махающего ему от ворот с совой на крымском перешейке, перед этим все твердившего: «Яхши олор, яхши олор» и вдруг обреченно, на восток, в оторопи какой-то обронившего: «Оглуджигим, гетме Москва га...» И все же сказавшего «яхши олор» напоследок.

Дьяк вспомнил углеглазую дочку муллы, в которую влюбился мальчишкой, и кричал со скалы увозившему ее тестю наиба: «Я на бороду твоего отца срал! Зарежу на свадьбе!» Шерефединов знал, что недавно покорившие казанское и астраханское татарства русские цари скоро придут и по душу Крыма, и при них, вкупе с ними, хотел на полуостров въехать победителем. Он уж тут вдоволь натешился бы над тестем наибовым, своим врагом. Весь гарем его (только не свою любовь) он оплодотворил бы на его, врага, глазах и присовокупил бы к своему гарему. Дочь же муллы, свою любовь, держал бы, как мог дольше, в мазанке сераля без любви, уединяясь от нее с другими: пусть сама теперь просит его семя, тужит и ждет его семени...

Будто помалу разобранное каким-то незастигаемым ночным вором, здание его мечты ослабло и пропало, только в воздухе ума (если сильно вглядеться, наморщиться) точно отдаленные бестрепетные звездочки еще как бы обозначали того здания уголки. Но вопреки такому разрушению, ненависть к русским государям и князьям и всем ветвлениям династий их, трусливо медлившим с походом, только выросла в Шерефединове. Он бесшумно плевал и грозил им, уже основательней, чем своим наибам, ханам и муллам. Он и всегда ненавидел их песни, травы, кресты, покой и дурь, толстые леса и с ишачьим упрямством вызволяемые от лесов просторы... С великой радостью сейчас подрался бы он с ханом и его ордой один. И даже его младшим мюридом , даже последним козлом в его войске, был бы зарублен с радостью, любя его, сливаясь с ним и с его золотой кустистой яростью, убивающей Арслана, как пса.

Бережно обняв за плечи, стражник вывел дьяка из возка. При дороге в смеркшемся снегу стояла черная, задымленная кузница.

«Что?.. Неужели уже здесь?!. От города-то не отъехали ничего», — мгновенно решил дьяк, потеряв дар речи, и заглянул в кузницу.

Там возле схлопнутых мехов за чистым овалом наковальни сидел Вася Голицын (второй воевода по сыску) и пил вино.

«Сам, то есть решил проследить...»

Голицын наполнил вином новую кружку — Шерефединову. Тот хотел плеснуть ему вином в лицо, но чуть подождал, пока тот выпивал, все запрокидывая голову, и тут в сумерках блеснул у Васи на поясе кинжал. Шерефединов рванул его за рукоятку и с силой всадил князю под грудь. Князь Вася только подпрыгнул на стуле, икнул, подавился вином, но быстро совладал с собой и уже сквозь веселье сказал: «Вот верблюд! Бельмес, да?» В руке Шерефединова были только ножны — в виде драгоценной рукояти, ножны от приобщенного к делу дьяка ножа. Вошел кузнец, прямой и очень отчужденный мужчина, положил ослабшие вдруг, как ватные, руки дьяка — аккуратно, между кружек — на чугун и стал быстро чем-то под огарком в полутьме постукивать, попиливать у дьякова запястья, помалу кандалы свергая.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация