Книга Чертольские ворота, страница 75. Автор книги Михаил Крупин

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Чертольские ворота»

Cтраница 75

— Ах, сатана ум отвел...

Сердце еретика заколотилось, возок повернули, и церквенка бескупольно, бело засветилась — окошком в окошке — в темной чистоте. Несчитано их, таких церковок, в этой земле наставил прежний здешний князь — Андрей-то Боголюбский, а высочайшую славу и дальнейшую власть (своего кремля над всею Русью) прозевал — на все века вперед.

Две крестьянки с мальчишкой, шедшие, может, с престольного праздника из деревни с церквою в свое бесколокольное село, или так — из гостей, от родни, отступили с дороги. Стрельцы второго возка подсадили их. Две девицы сели супротив Владимирского, мальчишка — с ним, два стрельца с боков втиснулись, прижав за собою дверцы. Но одна дверь тут же с хрустом отворилась: старший стражник с улицы погрозил всем кулаком, младшие воздели рукавицы — как, мол, можно? Один показал, как удавится цепью волхва... Тронулись.

Стражники затеплили свечу, и девушки оказались близняшками. Владимирский еще до свечи зачем-то тихонько окунул цепи без плеска меж колен, пряча их от крестьянок под волной охабня. Стрельцы заговорили с ними, те — кажется, совсем еще девчонки — приветливо и смело отвечали, не по-московски — без особой бойкости, искусной игриливости, но и без захолустной принужденности.

Владимирский не знал тут твердо, что и как. Иные волхвы, может, и имут это знание, а ему и не надо: он пил, захлебываясь, этот верный колдовский говорок, душевные лица...

Стрельцы чему-то тоже улыбнулись.

Девчонки исподволь (а как он взглянул на них — только веселей, в открытую) вглядывались во Владимирского. Он — в них. Они тоже были объятиями продолжавшейся владимирской земли и сами не могли опомниться — года, века — в ее объятиях. Владимирский, кажется, уже узнавал близняшек. Нет, он уже видел наверняка, что это они — тогда совсем малышки — в числе других невеликих девиц играли во дворе приходской мужской школы, куда их не позвали ни разу, и откуда, первым и непоротым вылетев, Владимирский — чертя стилом по песку, потом по снегу, учил всех девок буквам, после — языкам и оным на чужом селении впервые заслужил звание чудодея и волхва. Казалось, теперь девушки тоже узнали его, оттого-то так хорошо и нетесно сидеть теперь всем в каталажной карете.

Холмы приобретали — как и рощи — названия.

Страшный по внятности и силе слух пришел к Владимирскому: он слышал, как спадает, осыпается, будто сухая громоздкая шелуха, с его души все зло, что тяжело липло к ней и питало, подкрепляло ее по всем мировым дорогам (да и добро, что впрок вбиралось ею — потом нарочно вымываемое поверх — толстым панцирем от придорожного зла)... Осыпалось все, все... Что казалось сердцем — отшелушивалось сверху. Сияло изнутри звездой — забытое... Вольно отрясалась вся — нараставшая столько лет пластами — глина, какой-то цепкий мыслящий чертополох.

Владимирский, как можно скорей, пока врасплох заставал, обозрел обе бездны: одна была туманом внятно-неисповедимой красоты, подаривши ему жизнь когда-то. Другая — скорее не бездной и не рытвиной даже была, а горой — может быть, перевалом, — горой всего осыпавшегося сейчас, чем раньше он старательно и так издалека уродски обленился.

Вот отчего человек и не мог отлететь от возка. Вот в окне его тогда и раздвоило.

Вдруг слева хлынула луна, и тень кареты вынеслась — справа. То прыгая на гору, то медлящая выбиться из щелин дуба, тень лилась впереди по земле — в острых иголках инея — и вдруг бросалась с берега на воду и — на тот берег...

Спустя миг все исчезло (луну кто-то перенял на небе), но Владимирский не захотел уж исчезать. Дождавшись, когда барышни сошли в темень знакомой развилки, а стрельцы, оба высунувшись в одну дверь, хохоча, закричали им что-то, чудодей быстро вывертел руки из зажатых в коленках кандальных клещей — маленькие, неподражаемо текучие руки внука поповны и иконописца, выудившего карасей из всех речек в здешних местах...

Вывалясь в свободную дверь, еретик покатился в овраг. Он и катился, и летел, бился по тернистым буеракам, пронзающим мгновенным эхом память: те же игры в казаков-разбойников или в татарскую войну...

Поверху разнесся караульный взрев, но мученический венок уже не звал Владимирского, поскольку уже не страшил его, вот Никита и рискнул им.

Много левее, сверху, не отдаляясь и не близясь, пошел бряк и рык — кто-то с саблей покатился следом. В другую сторону с холма, пологой дугой — с облизывающимся звуком — понеслись клочки огня: с дороги пускали светильные стрелы. Ну, с удовольствием мелькнуло во Владимирском, если венку угодно сесть на голову, он никуда и не уйдет: сейчас боднет горячая... Но тут дуги пламешек закатились медленнее, круче — одну, уже совсем рядом, вмиг нежно убила река, сказав о Никите стреле: мой!.. И снова, в излуках и берегах, тайно посветлела.

Стрельба охранников не столько помогала теперь им, как беглецу. Каждая кратко освещенная пядь сокровенно озаряла для него десятки повсюдных тропинок. Съехав к реке, ясновидящий сразу другим овражком — как по узкой, оперенной вербами стреле, теряющейся в родном небе, — выкарабкался опять вверх (распоров, впрочем, штаны о тот самый торч-корень, о которой не один раз рвал и в детстве).

Вдалеке мотался жир-фонарь, в страхе ругались стражники, кажется, шаря в камышах; змеино-сказочно шептали на ухо несуеверной пойме летучие спичинки, и ясновидящий понял, что убежал уже.

Он сделал несколько шагов к Галактионову дому, где горел огонь в два боковых окна. Но чтобы живот не изошел из сердца, привалился к березе дыша...

Снова что-то изумилось в небе, и, заглядевшись от веселых корней вверх — почти в утреннее бессеребренное дерево, смолвил: милостивый!., и не понял, что сказал. Он, как завороженный собственным невежеством, видел в воздухе ствол, ветви и ветки — чистую родственную глубину, — что роднее матери, больше России...

Под рекой еще путались стрельцы, а Владимирский шел по деревне. Вон — через четыре, пять, шесть домов — Уваковы, Котовы, Апарины... — ждали его еще молодые мать, дед и бабка... На том конце, откуда он пришел, залились незнакомые, чьи-то новые, собаки, замаячил каретный фонарь: к деревне выбрались и стражники. Владимирский тогда вильнул к первому же палисаднику, пролез под ветками и тихо застучал в окно. Из мира темных горниц глянуло испуганное личико. «Это я, баба Сима, я...» Личико в платке пропало — кажется, не узнало его в темноте, но тут же хлопнула дверь в сени. Владимирский шагнул к крыльцу, уже с той стороны к двери спешили по старым доскам босые шаги, отлег засов, и баба Сима отворила дверь: она испугалась-то не за себя, а за того, кто на ночь глядя застучал...

Стражники искали его, последовательно от двора ко двору, сводя псов, кур и стариков с ума, по всем сушилам, огородам, чердакам и ригам, а Владимирский спал на одеяле в подпечье, а как выспался и вылез на волю, сказал:

— Веришь, баб Сим, за пятнадцать лет первый раз спокойно полежал.

Старушка Серафима усмехалась и печально и счастливо у шестка, потому что ясно вспомнила с прибегом этого мальчишки и все, что тому было назад, и зачем, и почему сама еще здесь живет, и что ее латаная-перелатаная, покачавшая, покачавшая да и обронившая своих детей холодная избенка — тот же все дом. Потчуя теперь огурчиками с саламатой Никиту, и лакомясь сама — им, Сима благословляла свое долгое, незнамо чем и сытное, и теплое житье. Будто в этом веселом и бледном, когда-то невпопад пропавшем (когда уж все у него перемерли) и явившемся вот, как заново, человеке прославлена была и ее здешняя судьба — безвылазная, странная...

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация