Спора нет, очкарик в шортах и панаме вызывал у него определенное уважение: то, что для Быкова стало бы просто очередным и далеко не самым ярким эпизодом его длинного послужного списка, для слабогрудого корреспондента провинциальной газетки было, наверное, настоящим подвигом. Но теперь, когда началась пальба, из помощника он превратился в дополнительную обузу — просто в еще одного штатского, которого следовало поскорее убрать с линии огня. «Не было бабе заботы — купила порося», — с досадой подумал Якушев и, обойдя сторонкой еще одно, невесть откуда взявшееся тут тело в черном комбинезоне, осторожно двинулся к стоящему на яме «Уралу», в кузове которого беспорядочной кучей громоздились пришедшие в негодность контейнеры для стружки и проржавевшие до дыр железные бочки из-под горючего.
Глава 14
Обнимая за талию и поддерживая едва переставляющую ноги мать, Марина Горчакова вышла из кабинета заведующего гаражом. Никакого второго этажа в привычном понимании этого словосочетания в гараже, разумеется, не было — строители просто отгородили кирпичными стенками один из углов просторного бокса. Внизу расположилась комната отдыха водителей, наверху — кабинет завгара и диспетчерская. Наверх вела гулкая железная лестница, оканчивающаяся решетчатым балкончиком, куда выходили двери обоих помещений. На балкончике, свесив сквозь перила голову и руки, лежал на животе человек в черной униформе. Марина посмотрела на труп, потом на своего нежданного спасителя, а потом снова на труп.
— Это… вы? То есть, это вы его…
— Ну, что вы, — скромно отказался от лавров истребителя рейдеров спаситель и нервным жестом поправил сползшие на кончик носа очки. — Что вы такое говорите! Куда уж мне… Пойдемте скорее, сюда могут войти в любую минуту.
И первым начал неуклюже спускаться по крутой лестнице, одной рукой придерживая очки, а другой держась за железные перила. Рукоятка зажатого в этой же руке пистолета с металлическим скрежетом скользила по перилам, постукивая на сварных швах, и Марина с трудом удержалась от повторного совета быть поосторожнее с этой штукой — неровен час, пальнет.
Ночной разговор торопливым полушепотом через открытую форточку запертой снаружи и охраняемой вооруженным часовым заводской спецчасти возымел тройной эффект. Во-первых, он вселил слабую надежду в директора «Точмаша» Михаила Васильевича Горчакова. Во-вторых, он существенно усложнил поставленную перед Юрием Якушевым боевую задачу, выдвинув на первый план некую синюю папку, которую тот до сих пор воспринимал как нечто умозрительное, которое может существовать в действительности, а может являться просто плодом их с генералом Алексеевым воображения — эдакой коллективной галлюцинацией, возникшей под влиянием непосильного груза возложенной на них ответственности. А в-третьих, он, этот ночной разговор, круто переломил жизнь одного из жителей города Мокшанска. Этим человеком был корреспондент газеты «Мокшанская заря» Илья Николаевич Харламов.
Покойные родители Ильи Николаевича были интеллигентами во втором поколении и так носились с этой своей интеллигентностью, что не удосужились привить родному сыну никаких полезных навыков, кроме любви к чтению. А, собственно, почему «кроме»? Просто никаких, и точка. Умение читать полезно, с этим не поспоришь, но что, кроме прогрессирующей близорукости, может дать человеку привычка каждую свободную минуту проводить в обнимку с книгой? Да не с учебником и даже не со словарем, а с каким-нибудь «Зверобоем» или «Туманностью Андромеды»? Да ничего! Ни ста рублей, ни ста друзей — ровным счетом ничего, кроме уже упомянутой близорукости, искривления позвоночника и целого букета романтических иллюзий, от которых в реальной жизни нет никакой пользы, зато вреда не оберешься.
Случай был прямо-таки хрестоматийный, тысячу раз описанный все в той же художественной литературе: доблестный рыцарь в сверкающих латах, навеки заключенный внутри невзрачного, близорукого субъекта, неспособного оторвать от пола гирю весом в двадцать четыре килограмма — заключенный, надо полагать, силой злого волшебства. В подростковом возрасте, когда наружная оболочка была еще довольно тонкой и не успела окостенеть, Харламов много дрался — не за себя, а за попранную справедливость, всякий раз становясь на защиту униженных и оскорбленных. Дрался он часто, побеждал редко; поражения (а заодно и сопутствующие им унижения) приходилось как-то переживать, проглатывать, и ранимая душа Ильи Николаевича Харламова год за годом обрастала грубыми роговыми мозолями, под бугристыми напластованиями которых посторонний человек уже не мог разглядеть ничего, что хотя бы отдаленно напоминало доблестного рыцаря в блистающих на солнце доспехах. Он был как экзотическое растение, высаженное каким-то дураком в открытый грунт в заросшем крапивой и бузиной сыром овраге и чудом ухитрившееся выжить — не живое и не мертвое, уродливое и корявое, не приносящее ни себе, ни окружающим ни удовольствия, ни пользы.
Единственным человеком, сумевшим разглядеть под непрезентабельной оболочкой истинную, глубинную суть Ильи Николаевича, была его жена. Она работала в газете корректором и ждала своего первого — разумеется, позднего — ребенка, когда слякотным ноябрьским вечером ее зарезала в подворотне польстившаяся на тощий кошелек, дешевенький мобильный телефон и подаренные мужем к годовщине свадьбы золотые сережки шпана. Виновных, конечно, не нашли, хотя все, кто был в курсе этой грустной истории, не сомневались, что без печально известного в городе Зуды тут не обошлось. Но Зуда был племянником мэра, который, в свою очередь, приходился зятем губернатору, а начальник местной полиции Сарайкин никогда не славился как любитель мочиться против ветра.
Драться Илья Николаевич Харламов перестал давно, еще в золотую школьную пору окончательно убедившись, что этот способ восстановления справедливости не для него. Добро должно быть с кулаками, сказал какой-то сочинитель афоризмов. При этом он забыл добавить, что кулаки у добра должны быть достаточно тяжелые, чтобы неизменно одерживать победу. Потому что добро, которому походя, не напрягаясь, накидали по сопатке, ни у кого не вызывает сочувствия. В этом случае быть на стороне добра означает оказаться в компании мозгляка, который, хлюпая кровавыми соплями, ползает на карачках по полу, ощупью отыскивая свои разбитые очки. А кому оно надо, такое счастье?
Остальные способы в силу известных причин административно-родственного характера тоже не годились, и, совершив ряд необдуманных, продиктованных отчаянием поступков, которые, по счастью, не возымели вполне вероятных фатальных последствий, Харламов остался один на один с необходимостью опять смириться и оставить все, как есть. «Жуй дерьмо и улыбайся», — сказал устами своего героя один американский писатель; правда, в каком-то смысле Харламову было легче: по крайней мере, улыбаться во время еды его никто не заставлял.
Со своим упорным характером и не до конца утраченными иллюзиями он мог бы стать для городского начальства настоящей занозой в заднице. С учетом некоторых особенностей местной специфики это сулило скорую и бесславную кончину с последующим погребением за счет городского бюджета. Но главный редактор «Мокшанской зари» Чулюйкин был мужик неглупый, толковый, ценил Харламова как добросовестного работника и незлого, хотя и нелепого человека и именно в силу доброго к нему отношения не давал Илье Николаевичу по-настоящему развернуться. «Бог терпел и нам велел», — это была его любимая поговорка; «Будет и на нашей улице праздник», — без особенной уверенности добавлял он иногда. Как все нормальные люди при должности, которым есть, что терять, он был еще тот конформист — тоже, впрочем, незлой, вполне себе приличный и где-то даже порядочный. Простой здравый смысл подсказывал, что его позиция единственно правильная из всех возможных, но душа и желудок этой позиции почему-то не принимали — желудок реагировал на благоразумные высказывания главного редактора приступами тошноты, а душа возмущенно заявляла: да лучше повеситься!