– Быть не может, Мик!
– Может. Меня отстранили от работы.
Трумен долго молчит.
– О Кейси нет новостей?
– Нет.
Он кусает губу, словно борется с собой: спросить – не спросить. Наконец решается.
– А что насчет Клира, Мик?
– А что насчет Клира, Трумен?
Он удерживает мой взгляд.
– Мик, давай начистоту.
Так вот стены и рушатся. Возводишь их, возводишь, скрепляешь притворством, вечным «У меня все прекрасно»; знаешь при этом, что фундамент – лишь тактичность Трумена, лишь его скромность. И пожалуйста – один-единственный прямой вопрос, будто строительная груша, разносит стену в пыль.
Ответить я не могу – ком к горлу подкатил.
Я очень редко плачу. Даже из-за Саймона воли слезам не дала. Да, я пришла в бешенство; да, несколько раз саданула по холодильнику, выпустила в потолок серию душераздирающих воплей и долго боксировала подушки. Но не плакала.
Сейчас я трясу головой. Горячая слеза ползет по щеке; я стираю ее резким, яростным жестом.
– Черт!
Не помню – вроде раньше при Трумене не выражалась.
– Успокойся, Мик.
Трумен сердится, это по голосу ясно. Кажется, сам уже не рад, что спросил. И не знает, как теперь себя вести. Мы друг к другу никогда не прикасались. Разве только случайно, если вдвоем заваливали какого-нибудь молодчика.
– Успокойся, – повторяет Трумен. Протягивает руку, несмело опускает ладонь на мое плечо. Обнять не пытается. Я это ценю. Я и так достаточно унижена.
– Ну что – лучше?
– Супер. Откуда ты узнал про Саймона?
– Извини, Мик, но ваши отношения – это, если честно, секрет Полишинеля. В тесных кругах патрульной службы все всё давно знают.
– Понятно.
Пытаюсь собраться в кучку. Смотрю в серое от холода небо. Кажется, что слезы замерзают прямо на веках. Вытираю нос рукой в перчатке. Говорю извиняющимся тоном:
– Я тогда была совсем зеленая девчонка.
– Да, я в курсе.
Отворачиваюсь. Жестоко краснею – вот и выдала себя. С потрохами.
– Забудь, – бросает Трумен. – Чего тут стыдиться? Клир – мерзавец. Ты была ребенком.
Вроде Трумен констатировал факт – а мне только хуже. Выходит, меня считают «жертвой»; гадость, какой бы смысл в слово «жертва» ни вкладывали. Не терплю повышенного внимания к своей особе, сочувствия, шепотков за спиной. Лучше б вообще мое имя не упоминали в разговорах. Ни по какому поводу. Ясно вижу компанию коллег-патрульных: закатывают глаза, пихаются локтями, прыскают над кофе. Еще бы: мои отношения с Саймоном – отличная тема для обеденного перерыва. Хочется провалиться сквозь землю – да, вот эту самую, промерзлую, в Труменовом дворике.
Трумен еще некоторое время колеблется, прикидывает, насколько тяжело будет для меня следующее откровение. Упирает руки в бока. Опускает взгляд.
– У него… гм… репутация такая…
– Ты о Саймоне?
Он кивает.
– Не в обиду тебе, Мик; и не подумай, что я сплетни собираю. Только, похоже, ты такая не одна. В Лиге были и другие девочки, на которых Саймон разлакомился. О нем давно поговаривают… Кстати, его тоже временно отстраняли от работы. Но по-настоящему прищучить не смогли.
Буквально подмывает крикнуть: «Мало же вы о нем знаете!» Но я молчу. Мне стыдно. Саймон – отец моего сына.
Так и стоим – лицом к лицу, глаза в глаза.
– Какого возраста кенсингтонские жертвы? – спрашивает Трумен.
– У первой дата рождения не установлена. Второй было семнадцать. Третьей – восемнадцать. Четвертой – двадцать.
– Мики, у тебя видео в телефоне сохранилось?
Киваю. Но просматривать ролик заново не хочу. Меня и так тошнит.
Трумен протягивает руки. Поневоле отыскиваю ролик и нажимаю нужную кнопку.
Смотрим вместе. Изображение, как я уже говорила, размытое. Мужчина больше похож на оборотня, лица под капюшоном словно и вовсе нет. И в эту фуфайку, в этот капюшон, как бы заключающие в себе человека-невидимку, я с поразительной легкостью вписываю Саймона.
– Ты думаешь, что…
Нет, не хочу это озвучивать. Пускай Трумен сам.
Он пожимает плечами.
– Все может быть. Ты его получше знаешь. Я-то с ним никогда дружбу не водил. Он подонок. – Спохватывается, добавляет: – Только не обижайся.
– Я не обижаюсь.
Снова и снова прокручиваем ролик. Наконец Трумен подытоживает:
– Вот что мы имеем. Хорошая новость: ты завтра свободна, и я завтра свободен. Кто у нас на подозрении?
– Коннор Макклатчи. И, наверное, Саймон.
– Значит, надо разделиться. Я займусь Макклатчи. Не хочу, чтобы ты с ним дело имела – после этого случая. А ты веди Саймона.
Также Трумен предлагает поменяться машинами. Это разумно, учитывая, что Саймон мою машину знает. План таков: моя машина остается в Маунт-Эйри, домой я еду на Труменовом «Ниссане». Заранее извиняюсь за беспорядок в салоне.
Прощаясь, Трумен снова кладет ладонь мне на плечо.
– Мы ее найдем, Мик. Я в этом уверен.
* * *
Как-то нелогично в первый же день отстранения от работы заниматься слежкой.
С утра влезаю в неприметный темный свитер, напяливаю такую же неприметную бейсболку. Томас смотрит с подозрением.
– Почему ты так оделась, мама? Где твое всё?
– Что – всё?
– Кобура. Ремень.
– У меня выходной.
Вчера я не удосужилась подумать, что скажу Томасу. Приходится тянуть время. Лихорадочно соображаю. Соврать насчет отпуска нельзя – вдруг отстранение долго не продлится?
– Значит, никакой Бетани не будет! – ликует мой сын.
Рано обрадовался.
– Нет, будет.
Поручив Томаса Бетани (которая, как всегда, опоздала на пятнадцать минут), я прыгаю в машину и мчусь в Южную Филадельфию.
* * *
Было время, когда я частенько каталась в Саймоновом «Кадиллаке». При определенном усилии я и сейчас могу представить себя в салоне, пахнущем кожей и чуть-чуть – сигаретами (Саймон не курил, а покуривал – и только в хорошую погоду, когда можно открыть окна). По выходным он свой «Кадди» намывал, начищал прямо-таки любовно. Саймон вообще обожает автомобили – это у него от отца, который хоть и умер безвременно, а успел привить сыну страсть к технике.
И вот теперь, углядев знакомый автомобиль на стоянке полицейского участка, я вынуждена гнать воспоминания обо всех многочисленных случаях интимной близости, которые имели место между мной и Саймоном в салоне этого самого «Кадди».