«В самом деле, на что я рассчитывал?» — подумал Глеб, наблюдая, как он извлекает из-под полы оснащенный коротким толстым глушителем серебристый «глок».
— Если хотите что-то от меня услышать, вам следует быть повежливее, — сообщил он, осторожно кося глазами по сторонам. Справа и слева от дорожки было нехорошо, людно. — Учтите, без боя я не сдамся.
— Это твои проблемы, — сказал Тагиев, картинно оттягивая затвор. — Честно говоря, твои ответы мне не особенно нужны, меня больше интересует, как будет выглядеть твоя шкура у порога моей квартиры. Но ты все равно расскажешь все, потому что — ну, чем, интересно, ты собрался воевать? Своим зонтиком?
Туча вплотную надвинулась на парк, приобретя совсем уж нереальный, прямо как на детском рисунке, густо-фиолетовый цвет. Порыв ветра принес новый громовой раскат, на этот раз гораздо более громкий, чем прежде.
— Зачем же зонтиком? — сказал Глеб, осторожно заводя свободную руку за спину.
— Даже не думай, — предупредил Тагиев, поднимая пистолет.
Пользуясь тем, что его внимание приковано к руке, якобы готовой выхватить из-за пояса несуществующее оружие, Глеб слегка приподнял конец так насмешившего отставного майора зонтика и нажал на спусковой крючок. Дикий вопль, изданный Тагиевым, когда пуля оторвала ему два пальца и раздробила кисть, свел на нет эффект от использования глушителя: с таким же успехом Глеб мог пальнуть в него из охотничьей двустволки или осадной мортиры.
Серебристый «глок» глухо лязгнул об асфальт. За долю секунды до этого Глеб выстрелил еще дважды — влево из-под локтя, а потом, припав на колено, вправо, в заросли одичавшей, уже отцветшей сирени. В кустах послышался тяжелый треск, ветки заходили ходуном и успокоились. Глеб посмотрел налево. Его провожатый в кожаной жилетке сидел на земле, привалившись лопатками к стволу старой березы и свесив голову набок. Глаза его были открыты; над правым чернело входное отверстие, из которого ручейком стекала кровь. Фланги очистились; в тылу тоже никого не было, и больше ничто не мешало возобновлению прерванного разговора.
Бывший майор махачкалинской милиции Тагиев стоял на коленях, зажав под мышкой искалеченную кисть, и тянулся здоровой рукой к лежащему на земле пистолету. Его светлый пиджак был густо перепачкан кровью, на смуглом черноусом лице блестели крупные капли пота. Ему явно приходилось несладко, и Глебу не к месту вспомнилось вычитанное где-то утверждение, что кареглазые брюнеты гораздо хуже переносят боль, чем сероглазые блондины. То есть боль каждый переносит по-своему, в зависимости от силы воли и отношения к своей драгоценной персоне, но то, что у сероглазых людей болевой порог выше, чем у кареглазых, доказано наукой.
Судя по виду и поведению майора Тагиева, болевой порог у него был низкий, и к своей персоне он относился куда более трепетно, чем это подобает живущему на нелегальном положении террористу. Это было хорошо, поскольку давало Глебу в руки верный способ вызвать майора на откровенность.
— Даже не думай, — передразнил он Тагиева, увидев, что тот поднимает с асфальта пистолет.
Увы, бывший майор тоже был прекрасно осведомлен об особенностях своего организма и психики. Глеб понял это, когда увидел, куда именно вознамерился выстрелить загнанный в угол террорист.
— Брось, дурак! — крикнул он. — Вторую клешню отстрелю!
Тагиев не внял доброму совету. Утяжеленное глушителем дуло продолжало подниматься, нацеливаясь под подбородок. Медлить было нельзя. Глеб выстрелил. Пуля ударила майора в левое плечо, он зарычал и скривился от боли, но сил на то, чтобы упереть дуло под нижнюю челюсть и спустить курок, у него хватило. «Глок» деликатно хлопнул, выброшенная затвором гильза звякнула об асфальт и откатилась в сторону, слабо дымясь. Стоявший на коленях Тагиев опрокинулся назад, подвернув ноги. Глеб подбежал к нему и убедился, что все кончено.
— Значит, с Юнусовым ты меня не познакомишь, — констатировал он, обращаясь к мертвецу. — Вот скотина!
Солнце скрылось, поглощенное грозовой тучей, в парке стало сумрачно и неуютно. Снова ударил гром — оглушительно, с треском, — и на сухом асфальте начали расплываться темные звездочки дождевых капель. Их становилось все больше, сочная листва деревьев и кустарников зашелестела, возвещая начало ливня, и Глеб, повернувшись спиной к мертвым кавказцам, почти бегом направился туда, где его дожидалась подогнанная людьми Потапчука машина: при всех своих достоинствах сконструированный им гибрид зонта и пистолета защищал от дождя не лучше, чем простой карандаш ТМ или казацкая шашка.
* * *
Неразговорчивый Макшарип сказал, что хочет принять душ, и заперся в ванной. Он был уже немолодой (во всяком случае, с точки зрения семнадцатилетней Залины Джабраиловой), худой, костлявый, очень смуглый. Кожа на его лице и особенно на руках казалась основательно продубленной, и более всего он напоминал пастуха из глухого высокогорного селения в полтора десятка дворов, львиную долю своего времени проводящего в обществе овец и плохо представляющего себе, о чем (и, главное, зачем) разговаривать с людьми.
Залина услышала щелчок задвижки, а через некоторое время в ванной зашумела льющаяся из душа вода. Она осталась в квартире одна — напарник Макшарипа, молодой и разговорчивый Фархад, ушел два часа назад, предупредив, что вернется только вечером.
Этот Фархад был совсем не похож на уроженца Северного Кавказа. Скорее уж, он был татарин; на днях Залина как бы между прочим спросила, откуда он родом, и Фархад подтвердил ее догадку, сказав, что родился и вырос недалеко от Казани. Поначалу это показалось Залине странным, но ее удивление быстро прошло: даже она в свои семнадцать лет хорошо знала, что в Чечне против русских воевали и чернокожие арабы, и имеющие об исламе самое смутное представление украинцы и прибалты, и даже сами русские. Имя ваххабита Павла Косолапова, подозревавшегося в причастности к терактам на Октябрьской железной дороге, тоже было ей известно, так что близкое соседство в этой тесной съемной квартирке дагестанца и татарина по зрелом размышлении выглядело вещью вполне нормальной и даже обыкновенной: в конце концов, татары — тоже мусульмане. Зато с виду многие из них почти не отличаются от русских, и это очень удобно в городе, где человек с кавказской внешностью не может пройти и двух кварталов, не будучи остановленным для проверки документов…
Видимо, именно в силу этого обстоятельства угрюмый Макшарип почти не выходил из квартиры, предоставляя Фархаду в одиночку поддерживать связи с внешним миром. С Макшарипом было скучно, но спокойно: он почти все время молчал, смотрел телевизор и обращал на Залину ровно столько же внимания, сколько на любой другой предмет обстановки — стул, стол, кровать или шкаф.
Фархад, напротив, был весел, приветлив и разговорчив, но Залина его побаивалась, поскольку он был молод и посматривал на нее с откровенным интересом. Впрочем, ничего лишнего он себе не позволял — по крайней мере, пока.
Именно Фархад более или менее разъяснил Залине ее нынешнее положение. Когда ее, окаменевшую от горя и ужаса, привезли из Лужников, куда прибыл махачкалинский автобус, в эту квартиру, она была уверена, что дни ее сочтены, и успела сто раз мысленно попрощаться с родными. Но никто не стал силой надевать на нее начиненный тротилом пояс шахидки и тащить ее за руку в метро или другое людное место, по дороге уговаривая принять мученическую смерть за ислам. Напротив, ей показали комнату — маленькую, но отдельную, с кроватью, шкафом и даже столом, дали чистое постельное белье и напоили чаем. Выпив всего одну чашку, Залина почувствовала, что ее неодолимо клонит в сон. В этом не было ничего удивительного: всю ночь она проплакала, уткнувшись лицом в пахнущую соляркой и чужим потом спинку автобусного сиденья. Она уснула около десяти утра и проспала почти полные сутки.