Министры императора были при нем и для него только более или менее деятельными приказчиками, с которыми он «не знал бы, что делать, если бы у них не было известной посредственности ума или характера». Наконец, если бы они действительно почувствовали себя стоящими выше, то должны были бы постараться это скрыть, и, может быть, потому, что чувство опасности предостерегало каждого, все и старались подчеркнуть свою слабость или свое ничтожество, которого на самом деле не было.
Духовенство не имело никакого влияния. Для императора каждое воскресенье служили мессу, но это было все. Я уже говорила о кардинале Феше. Около 1807 года при дворе появился Прадт, епископ Пуатье, впоследствии архиепископ Мехельнский. Он был человек неглупый и склонный к интриге, говорил многословно и вместе с тем остроумно, любил поболтать, был либерален во взглядах, но слишком цинично их выражал; он был замешан в очень многое, но без всякого успеха, умел действовать на императора своими речами; быть может, он и давал хорошие советы, но когда ему поручали их исполнять, все было испорчено. Он не пользовался ни доверием, ни общественным уважением.
Аббат Брольи, епископ Гента, из-за пустяков подвергся преследованию. Аббат Булон, епископ Труа, горячо проповедовал деспотизм, а теперь старается выйти из бездеятельности, в которой, к счастью, находится благодаря конституционному правлению короля. О кардинале Мори я уже говорила.
Бонапарт пользовался духовенством, но не любил священников. У него против них было какое-то предубеждение – философское, немного революционное. Не знаю, был ли он деистом или атеистом. Он охотно смеялся в кругу близких над тем, что касалось религии. Впрочем, мне кажется, император придавал слишком много значения тому, что совершается в этом мире, чтобы интересоваться тем, что происходит в другом. Я осмелюсь даже сказать, что он придавал большую цену бессмертию своего имени, чем своей души. Он чувствовал известное отвращение к ханжам и всегда называл их лицемерами. Когда в Испании духовенство подняло народ против него, когда ему пришлось испытать достойное противодействие со стороны французских епископов, когда он обнаружил, что на стороне папы много народа, Бонапарт был совершенно озадачен, ему не раз случалось говорить: «Я представлял себе людей более передовыми, чем они оказались на самом деле».
Среди придворных императора было много военных, в невоенное время они исполняли гражданские обязанности. В Тюильрийском дворце Бонапарт боялся воспоминаний о поле битвы, придал иное направление претензиям, сделав генералов камергерами, а позднее запретил им появляться при дворе в форме, разрешив только вышитую одежду и заменив саблю придворной шпагой. Это превращение не понравилось очень многим военным, но пришлось покориться и из волка сделаться пастухом. Впрочем, это желание имело разумные основания. Блеск оружия до известной степени убил другие классы, которые надо было привлечь. Таким образом, солдатские нравы невольно должны были смягчиться, и упорные маршалы потеряли кое-что из своей силы, стараясь приобрести хорошие манеры. Во время этого обучения они имели несколько смешной вид, а Бонапарт видел в этом свою выгоду.
Мне кажется, я могу утверждать, что император никого из своих маршалов не любил. Он охотно говорил о них дурно, а иногда и очень дурно. Всех их он обвинял в большой жадности, проявления которой, впрочем, поощрял безграничной щедростью. Однажды Бонапарт их всех разобрал передо мной. Он вынес Даву нечто вроде приговора, о котором я уже, кажется, говорила: «Даву – человек, которому я могу дать славу, но он никогда не сумеет носить ее». О маршале Нее он сказал: «У него есть склонность к неблагодарности и крамоле. Если бы я должен был умереть от руки маршала, то готов держать пари, что это была бы его рука».
От этих разговоров у меня сохранилось воспоминание, что Монсей, Бессьер, Виктор, Удино казались ему посредственностями, предназначенными оставаться всю жизнь только титулованными солдатами, Массена был человеком, которому Бонапарт, по-видимому, завидовал. Порой его беспокоил Сульт: ловкий, резкий, гордый, он спорил со своим господином и отстаивал свои условия. Император симпатизировал Ожеро, у которого в характере было больше грубоватости, чем истинной твердости, и, зная о тщеславных претензиях Мармона, не упускал случая подшутить над ними, так же как и над обычно дурным настроением Макдональда. Ланн был товарищем Бонапарта и иногда желал об этом напомнить, но его осторожно призывали к порядку. Бернадотт проявлял больше ума, чем другие. Он постоянно жаловался, но с ним действительно часто довольно плохо обращались.
Я не стану перечислять камергеров. «Императорский Альманах» может заменить меня в этом отношении. Мало-помалу их число сделалось весьма значительным, их брали во всех классах, самые усердные и самые молчаливые имели наибольший успех. Их занятия были довольно тяжелыми и очень скучными. Чем ближе они стояли к особе императора, тем неприятнее становилась их жизнь. Люди, которые входили с Бонапартом только в деловые сношения, не имеют полного представления об этих неудобствах: всегда было лучше иметь дело с его умом, чем с его характером.
Не буду много рассказывать и о женщинах той эпохи. Бонапарт часто повторял: «Нужно, чтобы женщины не играли никакой роли при моем дворе. Они не будут меня любить, но у меня будет больше покоя». И он сдержал слово. Мы украшали праздники, и это была фактически единственная наша роль. Однако, ввиду того, что красота имеет право на внимание, мне кажется, следует упомянуть о некоторых наших придворных дамах. Госпожа де Моттевиль в своих мемуарах (о королеве Франции Анне Австрийской и ее дворе, – Прим. ред.) иногда останавливается на самых красивых женщинах своей эпохи, и мне не хотелось бы умолчать о красивых женщинах моего времени.
О первой статс-даме императрицы, госпоже де Ларошфуко, я уже не раз рассказывала. Императрица как будто опасалась ее немного, поскольку обычное легкомыслие этой женщины имело несколько дерзкий оттенок.
Госпожа де Лавалетт, первая придворная дама, также уже не раз появлялась на страницах этих мемуаров. В качестве первой придворной дамы она не имела никаких определенных занятий, потому что императрица не желала, чтобы вмешивались в ее туалет. Напрасно император хотел, чтобы госпожа де Лавалетт регулировала счета, распоряжалась расходами, стояла во главе покупок: в этом пункте приходилось уступить и отказаться от возможности внести хоть какой-нибудь порядок. Госпожа де Лавалетт не решалась, из уважения к тетке, защищать права своего положения, поэтому ограничилась тем, что заменила госпожу де Ларошфуко, когда болезнь удалила эту последнюю от двора.
Во главе придворных дам стояла госпожа де Люсей, самая старшая из всех. В 1806 году она была уже не первой молодости. Это была простая и кроткая особа, так же как и ее муж, префект дворца. Она выдала свою дочь за младшего сына графа Сегюра и вскоре ее потеряла.
Мое имя обыкновенно шло вслед за ними. Мне хочется попытаться несколько описать себя, и думаю, что сумею сказать правду. Мне было двадцать три года, когда я появилась при дворе. Я не была красива, но не была и лишена приятности. Нарядные платья шли мне, у меня были красивые глаза, черные волосы, красивые зубы, но мой нос и лицо были слишком маленькими. Я считалась при дворе умной женщиной, и это было почти недостатком. В самом деле, у меня были и ум, и благоразумие, но в душе и даже в уме жила известная горячность, которая влияла на слова и поступки и заставляла меня совершать ошибки, которых не сделала бы особа, быть может, менее разумная, но более спокойная. При дворе на мой счет часто ошибались: я была деятельной, а меня считали интриганкой, мне было интересно узнавать ближе выдающихся людей, а меня считали честолюбивой. Однако я слишком предана была лицам и делам, которые казались мне справедливыми, чтобы заслуживать первый упрек, а моя верность друзьям в несчастье отвечает на второй. Госпожа Бонапарт доверяла мне несколько больше, чем другим, и этим меня компрометировала. Это вскоре заметили, и никто такому доверию особенно не завидовал. Император, который сначала любил меня довольно сильно, вызывал у императрицы большее беспокойство, но я не воспользовалась его благоволением. Однако надо признать, что это чувство льстило мне и вызывало мою благодарность. Я старалась ему нравиться, когда сама любила его, но, разочаровавшись, отдалилась. Притворство совершенно не в моем характере.