В то же время были названы знатные сановники: великий электор – Жозеф Бонапарт, коннетабль – Луи Бонапарт, архиканцлер – Камбасерес, верховный казначей – Лебрен. Министры, государственный секретарь Маре (который также получил должность министра), полковники гвардии, губернатор дворца Дюрок, префекты дворца, адъютанты – все принесли присягу, а на другой день коннетабль представил императору офицеров армии, среди которых находился Евгений Богарне, простой полковник.
Возражения, которые Бонапарт встретил в своей семье по вопросу усыновления, привели его к решению отложить эту идею на неопределенное время. Наследственность была объявлена в потомстве Наполеона Бонапарта и, за отсутствием детей, в потомстве Жозефа и Луи, которые были названы имперскими принцами. Конституционный сенатус-консульт [законодательный акт, дополняющий конституцию] устанавливал, что император может усыновить одного из племянников по собственному выбору, а в дальнейшем усыновление в его потомстве было запрещено.
Цивильный лист был тот же, какой давали королю в 1791 году, и содержание принцев должно было оставаться в пределах прежнего закона, изданного 20 декабря 1790 года. Высшие сановники получали треть суммы, предназначенной принцам. Они должны были председательствовать в избирательных коллегиях шести главнейших городов Империи, а принцы с восемнадцати лет становились пожизненными членами Сената и Государственного совета. Шестнадцать маршалов были назначены в это время, не считая сенаторов, которым был дан титул маршала.
По поводу наследования в декрете прямо было сказано, что «французский народ желает наследственности императорского достоинства в потомстве Наполеона Бонапарта, прямом, естественном, законном и усыновленном, а также в потомстве прямом, естественном и законном Жозефа Бонапарта и Луи Бонапарта».
Этот сенатус-консульт был провозглашен во всех частях Парижа, и, так как нужно было подумать одновременно обо всем, статья в «Мониторе» указывала, что принцам дается титул императорских высочеств, высшим сановникам – высочеств и сиятельств, министры будут называться «всемилостивейшими государями, чиновниками и петиционерами», маршалы – «господами маршалами».
Так совершенно исчезло слово «гражданин», уже давно забытое в обществе, где слово «господин» вернуло себе права гражданства; но Бонапарт пользовался им всегда очень осторожно. А в тот день, 18 мая, пригласив к обеду своих братьев, а также Камбасереса, Лебрена и министров, Бонапарт в первый раз воспользовался словом господин, и привычка ни разу не сорвала с его уст слова гражданин.
Глава VII
1804 год
Причины и результаты достижения Бонапартом императорского титула – Беседа с императором – Огорчения госпожи Мюрат – Характер Ремюза – Новый двор
Обретение Бонапартом императорского трона вызвало в Европе целую массу разнообразных впечатлений и даже во Франции встретило противоположные мнения. Однако можно признать, что этот факт не возмутил значительного большинства нации. Якобинцы не удивились, привыкнув приписывать успех себе, насколько это было возможно, как только удача благоприятствовала им. Роялисты стали отчаиваться, и в этом отношении Бонапарт достиг того, чего желал. Но смена Консульства императорской властью не понравилась истинным друзьям свободы. Они, к несчастью, разделились на два класса, и это ослабляло их влияние, что продолжается и до сих пор. Одни, безразлично отнесшиеся к перемене правящей династии, приняли бы Бонапарта как всякого другого, если бы он получил свою власть на основании конституции, которая ее не только создала бы, но и ограничивала. Они с беспокойством наблюдали за предприимчивым воином, завладевшим властью, и легко было предвидеть, что палаты, уже приведенные к ничтожеству, не будут препятствовать все большим и большим захватам. Сенат казался готовым к пассивному повиновению, Трибунат колебался в самом своем основании, и чего же можно было ожидать от безмолвного Законодательного корпуса? Министры, лишившись всякой ответственности, становились только первыми канцелярскими служащими и, конечно, заранее предвидели, что Государственный совет, направляемый методически, сделается большим складом, из которого впредь будут лишь извлекать необходимые в каждом случае законы.
Если бы эта первая часть друзей свободы была более многочисленна и лучше направлена, она, вероятно, могла бы импонировать императору, беспрерывно подвигая нацию к требованию того, чего нация напрасно никогда долго не требует: правильного и законного пользования своими правами.
Но существовала другая партия, которая сходилась с первой только по существу и опиралась на теории, уже раз примененные опасным и кровавым образом; она потеряла возможность продемонстрировать полезную оппозицию. Я говорю о сторонниках англо-американского правительства. Они без отвращения наблюдали создание Консульства, которое в достаточной мере напоминало им президентство Соединенных Штатов; они верили, или хотели верить, что Бонапарт поддержит равенство прав, которому они придавали такое большое значение, и среди них некоторые были искренно в этом убеждены. Я говорю «некоторые», потому что думаю, что мелкое тщеславие, вызванное стараниями Бонапарта льстить им и советоваться с ними, ослепило большинство этих людей.
В самом деле, если бы у них не было некоторого тайного интереса обманываться, откуда взялись бы так часто повторяющиеся с тех пор слова о том, что они любили только Бонапарта-консула, а Бонапарт-император стал им ненавистен? Во время своего консульства был ли он иным, чем всегда? А его консульская власть не была ли диктаторской властью, только под другим именем? Не решал ли он вопросы о войне и мире, не спрашивая желания нации? Право рекрутского набора не было ли полностью в его власти? Предоставлял ли он свободу в обсуждении дел? Могли ли газеты позволить себе напечатать хоть одну статью, которую бы он не одобрил? Не показывал ли он ясно, что опирался в своей власти на победоносное оружие? И как могли суровые республиканцы позволить так поймать себя?..
Я понимаю, что люди, утомленные революционными бурями, испуганные той свободой, которую так долго связывали со смертью, увидели возможность отдыха во власти искусного властелина, которому притом благоприятствовала сама судьба; признаю, что они видели перст судьбы в его возвышении и льстили себя надеждой найти мир в неизбежном. Я решаюсь сказать, что вполне искренни были те, кто думал, что Бонапарт, сделавшись консулом или императором, станет противиться всей силой своей власти различным предприятиям со стороны партий и мы будем спасены от опасностей беспокойной анархии.
Теперь уже не решались произносить слово «республика», так его осквернил террор; правительство Директории было уничтожено в результате презрения, которое внушали его главари; возвращение Бурбонов могло произойти только при помощи революции; малейший намек на революцию приводил французов в ужас, всякий энтузиазм, по-видимому, иссяк. Притом люди, которым они последовательно доверялись, обманули их; и на этот раз, отдаваясь силе, они были уверены по крайней мере в том, что не будут обмануты
[56]. Это мнение, или, вернее, это заблуждение о том, что только деспотизм мог в ту эпоху поддержать порядок во Франции, было тогда всеобщим. Оно стало опорным пунктом Бонапарта, и, быть может, нужно отдать ему справедливость, оно увлекло его, как и других. Он сумел очень искусно поддержать его, тем более что партии сослужили ему службу несколькими неосторожными предприятиями.