Император присоединил к неудобствам, связанным с придворными обычаями, и такие, которые были связаны с его характером. Он требовал соблюдения этикета со строгостью военной дисциплины. Церемониал исполнялся так, как если бы совершался под бой барабана, и все происходило как бы по ускоренному маршу; эта поспешность, эта постоянная боязнь, которую он внушал, придавали его двору характер более печальный, чем достойный; и на всех лицах являлся отпечаток беспокойства даже среди удовольствий и празднеств, которыми император старался быть постоянно окруженным из желания блистать.
Главной статс-дамой императрицы была назначена ее двоюродная сестра, госпожа де Ларошфуко, а второй статс-дамой – госпожа де Лавалетт; назначили двенадцать придворных дам. Мало-помалу число их было увеличено, и из различных областей были вызваны знатные дамы, очень удивлявшиеся такому назначению. Но, не желая вдаваться в совершенно ненужные подробности, я должна сказать, что встречала в ту эпоху множество просьб от лиц, которые теперь подчеркивают свою роялистическую суровость, малосовместимую с их тогдашними попытками.
Скажем откровенно: все классы желали тогда принять участие в том, что создавалось, и я замечала про себя, как многие из тех, кто осуждал меня за старинную дружбу и присутствие при дворе, сами стремились всеми способами попасть к этому двору из честолюбия.
Что же касается императрицы, то она была в восторге, видя себя окруженной многочисленной свитой, удовлетворявшей ее тщеславие. Победа, которую она одержала над госпожой де Ларошфуко, привязав ее к своей особе, удовольствие считать господина д’Обюссона, графа де Ла Фейяда среди своих камергеров, а госпожу д’Арбер, госпожу де Сегюр и супруг маршалов – среди своих придворных дам – все это немного вскружило ей голову, но эта чисто женская радость нисколько не помешала ее обычной приветливости. Императрица всегда умела искусно сохранить высоту своего положения, проявляя как бы особенную вежливость по отношению к тем, кто прибавляет двору новый блеск своим именем.
В то же время снова создано было министерство полиции, и снова был назначен Фуше. Коронацию собирались провести 18-го брюмера, а чтобы показать, что революционная эпоха не потеряна из виду, 14 июля того же года император с большой пышностью отправился в Дом Инвалидов; здесь он раздавал кресты ордена Почетного легиона многочисленной толпе, состоящей из различных классов, входивших в состав правительства, армии и двора.
В этих мемуарах, конечно, ожидают встретить некоторые подробности, которые напомнят о том, что они продиктованы женской памятью, поэтому я не обойду молчанием того, как императрица сумела показаться молодой и привлекательной среди молодых и красивых женщин, которыми в первый раз была окружена, и все это благодаря вкусу, с каким она одевалась, и умелой изобретательности. Церемония происходила при свете яркого солнца. На императрице было платье из розового тюля, усеянного серебряными звездами, очень открытое, по тогдашней моде, усыпанное бессчетным количеством бриллиантов. Этот свежий и блестящий туалет, ее изящные манеры, очаровательная улыбка и кроткий взгляд произвели такое впечатление, что многие из присутствующих признавали: императрица затмила весь свой блестящий кортеж.
Вскоре после этого император отправился в Булонский лагерь, и, если верить распространившимся слухам, англичане действительно начали опасаться его попытки высадиться. В течение месяца с лишним он осматривал различные части своей армии, в то время такой многочисленной, блестящей и такой воодушевленной.
Он присутствовал при нескольких стычках между блокирующими нас судами и нашими флотилиями, которые принимали весьма угрожающий вид. Отдаваясь военным занятиям, император издал несколько декретов, которые должны были установить первенство и ранги вновь созданных должностей.
Бонапарт умел заботиться обо всем сразу. Он уже составил тайный проект – призвать папу для своего коронования, и чтобы достичь этого, проявлял и силу воли, стремясь не получить отказа, и ловкость, благодаря которой надеялся папу уговорить. В том числе он послал орден Почетного легиона кардиналу Капрара, папскому легату. Это отличие сопровождалось лестными словами по адресу верховного главы церкви, успокоительными в смысле восстановления религии. Они были немедленно напечатаны в «Мониторе».
Однако когда император сообщил свой проект Государственному совету, то должен был выдержать противодействие одной части советников, испуганных этим священным великолепием. Талейран, между прочим, также воспротивился этой идее. Император дал ему высказаться, а затем заявил: «Вы меньше меня знаете почву, на которой мы стоим: знайте, что религия еще более могущественна, чем вы думаете. Вы не знаете ничего из того, чего я достиг благодаря священникам, которых сумел привлечь. Во Франции существует тридцать департаментов, достаточно религиозных, чтобы я не захотел бороться против папы. Только постепенно компрометируя все власти, я смогу утвердить свою собственную, т. е. революцию, которую мы все хотим утвердить».
В то время как император ездил по различным портам, императрица поехала лечиться на воды, в Ахен. Ее сопровождала часть ее нового двора. Ремюза получил приказание следовать за ней, чтобы подождать императора, который тоже должен был приехать в этот город. Я была довольна новой передышкой. Невозможно было дольше скрывать от себя, что так много новых лиц несколько затмили значение, которое я имела в первые годы благодаря невозможности сравнения, и хоть я и была еще неопытна в делах света, но поняла, что недолгое отсутствие будет мне полезно, впоследствии я смогу занять место, конечно, не первое, но такое, какое сама изберу.
Императрица уехала с госпожой де Ларошфуко. Это была женщина лет тридцати шести – сорока, маленькая, горбатая, с довольно пикантной физиономией, с заурядным умом, которым она, однако, умело пользовалась, смелая, как все женщины некрасивые, но имевшие некоторый успех, веселая и совсем не злая. Она подчеркивала все воззрения, которые называли «аристократическими» в эпоху революции; а так как их трудно было связать с ее настоящим положением, она начала над ними смеяться, и ее довольно добродушные шутки относились к ней самой. Она понравилась императору, потому что была легкомысленна, суха и неспособна к интригам. Притом, вследствие благоразумия, счастливой случайности или невозможности, едва ли когда-нибудь двор, столь изобилующий женщинами, мог представить меньше удобных случаев для каких бы то ни было интриг. Все государственные дела сконцентрировались в кабинете императора; о них ничего не ведали и понимали, что никто не может в них вмешаться; никто также не мог похвастаться особенной благосклонностью императора. Небольшое число лиц, которых император отличал и которые ограничивались тем, что просто исполняли его волю, были совершенно недоступны.
Дюрок, Савари, Маре никогда не произносили лишнего слова, стараясь только немедленно передать нам получаемые приказания. Исполняя только то, что нам было приказано, мы казались им, так же, как и самим себе, похожими на машины или даже на изящную золоченую мебель, которой только что украсили дворцы Тюильри и Сен-Клу.
Наблюдение, которое мне пришлось в то время сделать и которое очень забавляло меня, заключалось в следующем: по мере того как при этом дворе появлялись знатные вельможи прежних времен, все они испытывали, как бы ни были различны по характеру, некоторое разочарование, довольно любопытное для наблюдений. Появившись в первый раз, они снова находили привычки своей ранней молодости, снова дышали воздухом дворца, снова видели отличия, блеск, тронные залы, располагались в королевских апартаментах. Тогда они быстро поддавались иллюзии и думали жить так же, как это удавалось им раньше в тех же дворцах, где переменился только господин. Но вскоре строгое слово, новая и резко выраженная воля их предупреждали, внезапно и жестко, что все изменилось в этом единственном в мире дворе. Тогда нужно было видеть, как они начинали чувствовать себя стесненными в своих мелочных привычках и, видя, как почва уходит у них из-под ног, теряли весь свой апломб, несмотря на все старания. Лишенные своих обычаев, слишком пустые и слабые, чтобы заменить их серьезностью, они не знали, как себя держать. Ремесло придворного при Бонапарте сводилось к нулю. Так как оно ни к чему не вело, то не имело никакого значения. В его присутствии рискованно было оставаться человеком, то есть проявлять какие-нибудь из своих интеллектуальных способностей. Для всех, или почти для всех, было легче и проще придать себе характер раба, и, если бы я смела, я бы даже сказала, какой категории людей это меньше всего стоило. Но если бы я стала распространяться по этому поводу, то придала бы своим мемуарам характер сатиры, а это не соответствует ни моим вкусам, ни свойствам моего ума.