– Ну, – показал Бобр квадратную ладонь, – чао.
…Скорее к югу, чем к северу. Голос еще не потеплел, но в нем уже можно было различить старание Дюши быть дружелюбным. Не кривляться, как обычно, а быть. Это как раз хуже всего.
Только Бобра ему сейчас и не хватало.
Борис посидел в полумраке, чувствуя душный жар пальто. Побарабанил пальцами по бархатному барьеру. Потом по спинке кресла. Выровнял кресло. А потом жахнул по нему так, что все лица со сцены обратились в сторону зала. Борису стало жутковато. Но совсем иначе, чем с Бобром. В их взглядах было что-то совиное – слепое: они смотрели, но не знали, куда смотреть. Эхо пустого зала исказило звук.
Сжимая саднящую ладонь, Борис вышел из ложи.
В коридор почти не проникал дневной свет. В свете дежурных ламп все казалось подернутым серой тишиной. Полотнище на полу, казалось, принадлежало размотанной древнеегипетской мумии. Борис озирался, попытался вспомнить – пришли они сюда справа? Или пришли слева?
Пошел наугад. Сообразил, что даже если найдет маленькую дверку, которая вела за кулисы, то делать ему там все равно нечего. Закулисная часть еще в прошлый его визит произвела на него тяжкое впечатление: как будто театр построил Эшер, и никакая реконструкция с этим не справилась.
– Мой труп найдут только при следующей реконструкции, – пробормотал Борис: слова девочки, которая в прошлый раз показала ему, как пройти. Или он завоняет раньше? Или не завоняет, а высохнет и превратится в опрятную мумию? При этой мысли стало противно ступать по холсту – Борис перешел на паркет. Услышал собственные шаги. И тут же будто прямо из стены высунулась голова.
– Даша, – по-настоящему обрадовался живому человеку Борис. – Здравствуйте.
– Здравствуйте…
По неоконченному разгону Борис понял, что она не помнит, как его зовут.
Это слегка задело. «Да мне все равно», – быстро ответил себе он. Внутренний голос тут же подкинул новый вопрос: задело – потому что за такое бабло могла бы и запомнить? Или потому что ей – за двадцать, а ему – даже и нельзя уже сказать, что за пятьдесят?
– А я вас видел, – любезно заговорил он. – Только что.
– Вы видели? – тотчас поднялась со ступенек она. И тотчас стала на полголовы выше него.
После мути с Дюшей Борис ощутил уют, как от роли, в которой он знал все – мизансцену, текст, свое амплуа, амплуа партнерши. Что делать, как говорить, кто он, кто она. Он из Питера, она тоже. Вокруг Москва. Два питерских человека в Москве всегда найдут тон и тему. Тем более, что он ей это еще тогда пообещал.
«Кокетства в ней и тени нет, его не терпит высший свет» – написал о питерских манерах Татьяны Пушкин. Борис не читал «Евгения Онегина», да и юность, молодость его прошли отнюдь не в высшем свете, а то, что теперь в Москве называлось таковым, заставило бы Пушкина написать сатиру, а не роман в стихах, но интуитивно Борис истину усвоил. Знал, что и Белова не станет придуриваться или ломаться.
– Вас ведь там что-то расстроило, – без обиняков заметил он. И сам не уследил, как переступил на ступеньку повыше. Теперь они с Беловой были одного роста.
– Вы же видели? – встрепенулась она. – Лютня – не та!
Глаза ее так жадно ждали ответа, что Борис ее пожалел – даром, что дело выеденного яйца не стоило.
– Я заметил, что там что-то с лютней было что-то странное, – обтекаемо заметил он.
– Вы тоже? Да она вся – не та! Я точно говорю! В Лондоне была другая. Зачем они мне говорят, что та же самая? Я точно знаю! Меня на вращениях сразу сносить начало.
Она принялась что-то объяснять про вес лютни, про какую-то диагональ, про ось. Осеклась:
– Вы тоже думаете, что я перепутала? – то ли расстроилась, то ли распетушилась она.
Борис сочувственно улыбнулся:
– Нет-нет, что вы!
Потрепал ее по костлявому плечу, отдернул руку:
– Мне просто труднее удивляться или огорчаться подобным вещам, чем вам. Я же не то чтобы очень молод. Мне пятьдесят. – И быстро добавил: – Это важно? – И еще поспешнее пояснил: – Что лютня не та?
– Да, – серьезно ответила Белова. – Я же сегодня танцую спектакль.
– А я вас приду поддержать. Поболею.
Белова вздохнула, помолчала, уставилась в длинный полутемный коридор и только потом пояснила:
– Я же не из-за лютни прицепилась. Ну сносит, ну я и ось подправлю. Просто оно вот тут такое – все.
«Ее травят», – перевел Борис: как он и заметил еще тогда – мелкие выходки, достойные пионерского лагеря.
– Я приду, – повторил он.
Когда Белова ушла, Борис вынул телефон, набрал Авилова и извинился, что не сумеет вырваться поужинать вместе.
Услышал, что тишина на том конце была окрашена недовольством.
– А ты на балет пойти не хочешь? – предложил. – Сегодня.
Авилов захохотал:
– Вместо стейка?
– У нас ложа своя. Можем в ложе поговорить.
– Нет, спасибо. Ты же у нас теперь попечитель. Сам и страдай. После спектакля расскажу.
– Я не буду отключать телефон. Если вдруг новости.
– После спектакля! – отмел его опасения Авилов.
Этим вечером Вострова должны были допрашивать в Следственном комитете.
17
Еще одно свидание с пухлым фиолетовым диваном. Задраив пластиковый замок контейнера, Петр понадеялся, что оно последнее. Затянул ремень брюк. Оправил одежду.
По инструкции контейнер полагалось самому опустить в холодный бокс, он стоял тут же. Выйти. И только потом вызвать медсестру, чтобы забрала. Петр понял почему – чтобы избавить от неловкости. Не пациентов, конечно: клиентов. Размножение нестойкого к выживанию московского среднего класса было обставлено тонким сервисом, как размножение панд.
В фойе среди пухлых младенцев Петр вынул вибрирующий телефон: Кириллов.
– Извините, – сказал затылку, склоненному за стойкой.
Отошел, прикрыл трубку ладонью:
– Привет.
– Тебя все еще интересует та тачила? – не поздоровавшись, начал Кириллов.
– А что, ваш клиент?
– И да, и нет, – тон Кириллова был странным.
– То есть?
– На Степана этого Боброва несколько раз приносили заявление женщины. Сломанная рука, сломанная рука, побои.
– Ну так?
– А потом забирали.
– Подружки его, значит?
– Проститутки. Значит. Ну и откупался он от них тоже, может, – предположил Кириллов.
– Или припугивал.
– И припугивал.
– По любому, логика баб понятна.