Но в эту минуту глаза Пасходина устремились на Елену и с обычным тупым упорством приковались к ней. Не спуская с нее тяжелого взора, он подошел к ней и сказал своим обычным, деревянным и в то же время слащавым голосом:
– Еще раз обращаюсь к вам, Елена Алексеевна как к интеллигентной женщине.
Елена с ужасом подумала, что сейчас Пасходин увидит труп и что он уже видит ее слишком высоко открытые ноги. Она попыталась повернуться в сторону от трупа, чтобы встать и увести его подальше. Но как она ни напрягала все свои силы, она не могла сделать ни малейшего движения, – словно кто-то злой и проказливый перерезал провод от ее воли к ее нервам.
А Пасходин упрямо повторял:
– Отдайте мне мой яд!
«Кошмар!» – подумала Елена.
И от мысли ей вдруг стало радостно. Но все же проснуться, проснуться!
Бессильна была скованная воля, бессильно лежало оцепенелое тело.
И вот Пасходин отвел свои глаза от нее и увидел труп. Он заговорил плачущим голосом:
– Этому мальчику вы отдали мой яд! Зачем вы отдали этому мальчику мой яд?
Странно хныкая, он повернулся и стал уходить. Елена подумала: «Скажет людям».
И страх снова охватил ее. Внезапно выйдя из своего тягостного оцепенения, она вскочила, огляделась вокруг – где же Пасходин? Но никого нигде вблизи не было, не слышно было ничьих шагов. Елена с облегчением вздохнула, – кошмар, только кошмар! И кто же как не Пасходин с его тяжелым, тупым взглядом способен быть явлением кошмара?
Однако надобно прибрать. Елена схватила беломерцавшую на темных мхах бутылку, – водка почти вся вытекла, впиталась в землю. Елена швырнула бутылку в реку. Легкий всплеск донесся. Все остальное быстро посовала в корзинку, – салфетку дома сжечь, курицу, огурцы где-нибудь в лесу забросить в дикие заплетения кустарников.
Потом забота самая тяжелая, – убрать труп. Елена потащила его к реке, волоком по земле. Очень тяжело было, труп словно прилипал к земле и даже на склоне берега цеплялся за кусты, за корни. И противно было смотреть близко в лицо трупа, волоча его под мышки. А за ноги тащить было еще труднее.
Несколько раз Елена садилась на землю отдохнуть и плакала от усталости и от страха. Ей казалось, что больше часа прошло, пока ее ноги не ступили на мокрый песок береговой, смешанный с вязкою глиною.
Еще одно отчаянное усилие, – и голова трупа окунулась затылком в воду. Тогда Елена проворно разделась, вошла в воду и потащила за собою труп. Ногам было жестко от прибрежных камней, остро и больно вдавливавшихся в кожу, – но зато труп все легчал. Вот уже он покатился по камням, поворачиваясь с боку на бок, – вот повлекся быстрым течением по речному дну, – вот скрылся из глаз. Елена оделась, поднялась наверх, захватила корзинку и пошла домой.
XVIII
Вечером за ужином Елена смотрела на Скрынина влюбленными глазами. Все в нем казалось ей чрезвычайно изысканным, элегантным. Самая томность и вялость его имели для нее теперь очаровательную прелесть.
Ночью Елена пришла к мужу, как уже давно не приходила. Она была с ним так нежна и обнимала его с такою страстностью, как это бывало только в первые дни их увенчанной любви.
И потому Скрынин нисколько не удивился, когда узнал в свое время, что Елена беременна. В свое время с гордостью отца он взял на руки новорожденного, который потом рос красивым, сильным и веселым мальчиком.
Дитя, которое никогда не узнает о своем безымянном отце.
Поцелуй нерожденного
I
Служащий в конторе большого акционерного предприятия шустрый мальчик, коротко остриженный, в узкой с двумя рядами бронзовых мелких пуговиц курточке, на которой незаметно было пыли, потому что она была серая, заглянул в дверь той комнаты, где работали пять переписчиц, стуча порою одновременно на пяти шумно стрекочущих машинках, и, взявшись за притолоку и качаясь на одной ноге, сказал одной из барышень:
– Надежда Алексеевна, вас просят к телефону госпожа Колымцева.
Он убежал, и шагов его не было слышно по протянутому в узком коридоре серому мату. Надежда Алексеевна, высокая, стройная девушка лет двадцати семи, с уверенными тихими движениями и с тем спокойствием глубокого взгляда, который дается только тому, кто пережил тяжелые дни, неторопливо, дописав до конца строчку, встала и пошла вниз, в комнату возле передней, к телефону. Думала: «Что опять случилось?»
Уж она привыкла к тому, что если сестра Татьяна Алексеевна пишет ей или звонит к ней по телефону, то это почти всегда бывает потому, что в семье что-нибудь случилось, – болезнь детей, служебная неприятность у мужа, какая-нибудь история в школе, где учатся дети, острый приступ безденежья. Тогда Надежда Алексеевна садилась в вагон трамвая и отправлялась на далекую окраину города – помогать, утешать, выручать. Сестра была старше Надежды Алексеевны лет на десять, давно вышла замуж, и, живя в одном городе, они виделись не часто.
В тесной телефонной будке, где почему-то всегда пахло табаком, пивом и мышами, Надежда Алексеевна взяла разговорную трубку и сказала:
– Я слушаю. Это – ты, Таничка?
Голос сестры, плачущий и взволнованный, точь-в-точь такой, какой и ожидала услышать Надежда Алексеевна, послышался ей:
– Надя, ради Бога, приезжай поскорее, у нас страшное несчастье, Сережа умер, застрелился.
Еще не успевши испугаться неожиданной вести о смерти своего пятнадцатилетнего племянника, милого мальчика Сережи, как-то растерянно и бессвязно Надежда Алексеевна говорила:
– Таня, милая, что ты говоришь! Какой ужас! Да из-за чего же? Когда это случилось?
И, не дожидаясь и не слушая ответа, поспешно сказала:
– Я сейчас приеду, сейчас.
Бросила трубку, забыв даже надеть ее на крючок, и быстро пошла к управляющему, отпрашиваться по семейным обстоятельствам.
Управляющей разрешил ей уйти, хотя и сделал недовольное лицо и ворчал:
– Вы знаете, теперь такое горячее время перед праздниками. У вас у всех всегда что-нибудь случается неотложное в самое неудобное для нас время. Ну что ж, идите, если вам так необходимо, но только помните, что работа стоит.
II
Через несколько минут Надежда Алексеевна уже сидела в вагоне трамвая. Надо было ехать минут двадцать. В это время мысли Надежды Алексеевны опять вернулись к тому же, к чему увлекались они всегда в те минуты жизни, когда столь частые в этой жизни неожиданности, почти всегда неприятные, нарушали скучное течение дней. А чувства Надежды Алексеевны были неопределенны и подавленны. Острая жалость к сестре и к мальчику только по временам вдруг заставляла ее сердце больно сжиматься.
Было страшно думать о том, что этот пятнадцатилетний мальчик, который еще только на днях приходил к Надежде Алексеевне и долго разговаривал с нею, веселый прежде гимназист Сережа вдруг застрелился. Было больно думать о том, как тоскует и плачет его мать, и без того уже утомленная трудною, не совсем удачною жизнью. Но было еще что-то, может быть, более тяжелое и страшное, тяготеющее над всею жизнью, что мешало Надежде Алексеевне отдаться этим чувствам, – и не могло теснимое давнею тоскою сердце ее сладостно истощиться муками горя, жалости и страха. Точно был придавлен тяжелым камнем источник облегчающих слез, – и только скупые, редкие слезинки навертывались иногда на глаза, привычное выражение которых было – равнодушная скука.