Потом резкая боль и темнота.
Лучше бы он тогда умер.
Следующие несколько месяцев оказались вычеркнутыми из его жизни. Короткие вспышки сознания сменялись мутным, отравленным болью и медикаментами полусном, похожим на горячечный бред.
И в этом бреду Марк все время оказывался один.
День выписки из больницы запомнился ему до мельчайших деталей.
Вот он вышел на крыльцо, зажмурился от слепящей белизны снега, искрящегося серебром в лучах хилого зимнего солнца. Прикрыл лицо руками и простоял так какое-то время.
Все ему казалось нереальным.
В больницу его привезли осенью, на исходе необычайно теплого сентября. Тогда еще не все листья успели сменить окрас, тут и там пестрели зеленью деревья, передавая последний привет уходящего лета. Теперь же, насколько хватало взгляда, лежала белоснежная равнина.
Разумеется, в его палате были окна, но он старался не подходить к ним, даже когда смог передвигаться без осточертевших костылей. Просил задергивать плотные шторы, ссылаясь на мешающий дневной свет, за что прослыл едва ли не сумасшедшим. Персонал вообще не стеснялся в выражениях, обсуждая Воронова за закрытыми дверьми палаты, где, как они думали, их не будет слышно. О нем говорили так, будто его и нет вовсе.
То, что другие считали причудой, самого Марка пугало до колик в животе. Больше всего он боялся признать, что в его отсутствие жизнь продолжалась.
Обходилась без его участия, усадив Воронова на скамейку запасных.
Как бы он того ни желал, время, застывшее в стенах больничной палаты, не остановилось для всего остального мира. Оно все так же спешило куда-то, постоянно ускоряя неумолимый бег.
Когда глаза привыкли к яркому свету, Марк сделал несколько осторожных шагов. Глупо было опасаться упасть – ходить-то он не разучился. Последние недели и вовсе прошли в изнуряющих пытках, по чьей-то злой воле называемых реабилитацией.
Левая нога отозвалась отдаленной болью, чуть согнувшись в колене. К этому тоже предстояло привыкать.
– Через полгода, максимум – восемь месяцев, боль перестанет быть навязчивой. – Доктор, седой дядька с усталым лицом, смотрел на него сонно, моргая из-за прозрачных стекол очков в тонкой металлической оправе. – Придется три раза в неделю приезжать к нам. Но, если есть возможность, наймите инструктора или обратитесь в частный центр.
Воронов не смог сдержать зевка.
В голосе доктора угадывались просящие нотки. Марк и сам понимал, что слишком долго злоупотреблял помощью. В муниципальных учреждениях работают исключительно за идею и лишняя нагрузка никому не нужна. Поэтому дальше ему придется самому.
– Я приду. – Воронов врал, заливая фундамент для будущей глобальной платформы, на которую он взгромоздится в виде монумента себе самому. – Только восстановлюсь в театре и сразу к вам.
Доктор равнодушно кивнул. А Воронову вдруг сделалось стыдно. Зачем он упомянул театр? Ведь за все время никто не признал в нем того, кем он являлся. Никто не попросил автограф и не воскликнул, пытаясь скрыть рвущееся наружу обожание: «Это же вы!» – именно так, с восклицательной интонацией, без оскорбительных сомнений.
Для чего же он сделал акцент на своем статусе тогда? По-хорошему стоило бы объясниться, дать понять, что не имел в виду ничего такого. Но доктор уже потушил лампу на рабочем столе и встал, недвусмысленно указывая Марку на дверь.
На улице щеки его пылали. Воронов списал все на щиплющий кожу мороз. И, хотя он нашел себе сотню оправданий за неудобную ситуацию с доктором, теперь на него напало необъяснимое чувство, которое он даже не смог идентифицировать.
А еще он не знал, как жить дальше. Не знал – и все тут.
Месяцы, проведенные в изоляции от мира, ощущались годами. И дело было даже не в том, что будто бы вчера светило солнце и добрая половина деревьев щеголяла зеленью, а теперь земля дремала под белым покрывалом. Изменилось нечто неуловимое. Изменилось без возможности исправить. Потому как нельзя исправить то, что и понять-то не получается.
Его жизненный путь совершил крутой вираж. Там, на дороге, когда его нога давила на педаль тормоза, не ощущая сопротивления, он понял, что потерял контроль не только над автомобилем, но и над собственной судьбой. Он слишком расслабился, мчал по жизни как по гладкой, едва отремонтированной трассе, ловя ложное ощущение безопасности, наслаждаясь встречным ветром в лицо. Но когда в то самое лицо начали впиваться острые стекла, стало понятно, что ничего он больше не решает. Машина перевернулась несколько раз, его швыряло по всему салону, доходчиво давая понять, что бывает с тем, кто вдруг решит назначить себя богом.
Все честно. За что боролся.
Тем же вечером Воронову объяснили, что работы у него больше нет.
– Ты пропал почти на полгода. Кем мне было закрывать дыры? – Зиновий Григорьевич Заславский, руководитель театра, нервно расхаживал из угла в угол, теребя в руках мятый носовой платок. – Никто не давал гарантий твоего возвращения.
– Мне доктора ногу по кускам собирали. – Марк не рассчитывал на жалость, он жаждал справедливости.
– Марк, – Зиновий Григорьевич тяжело дышал, положив руку на грудь, – мы не на заводе трудимся, понимаешь? Зрителю плевать на твои болячки, ему нужен кумир. Все твои роли отданы Паршину. Прости.
– Я провалялся на казенной койке чертову прорву времени, – Марк старался держать себя в руках, но сжатые зубы и побелевшие костяшки согнутых пальцев говорили красноречивее него, – и вы ни разу не пришли. Почему?
– Ну как бы я пришел? У меня по три спектакля в день, плюс репетиции. Вся хозяйственная часть теперь на мне. – Мужчина грузно опустился за массивный стол, принялся демонстративно собирать разбросанные в беспорядке бумаги. – А еще город повесил на нас дэбильный, прости господи, кружок для юных дарований. Ты видел те дарования? Они двух слов связать не могут. Я живу на работе!
Голос Зиновия Григорьевича сорвался на крик.
– Понимаю. – Марк за все время разговора так и не присел, хотя боль в ноге сделалась почти невыносимой. – У меня остался неотгулянный отпуск и…
– Да-да, – засуетился руководитель, – сейчас все сделаем. Тамара тебя рассчитает, я распоряжусь. Да ты присядь, в ногах правды нет. – Он кивнул на стул, поднимая трубку дискового телефона, ровесника самого театра.
– Я постою.
– Сядь, Марк, – совсем иным тоном велел мужчина. Уже не просьба, скорее приказ. – Мне некуда тебя деть, все давно расписано. На «кушать подано» ты не пойдешь, а ничего другого предложить не могу.
Трубка зашипела, и Зиновий Григорьевич отвлекся на разговор.
Из театра Марк выходил уже другим человеком. Если и теплилась в нем какая-то надежда, теперь ее растоптали и вряд ли она снова начнет светить.
Точно издеваясь, посыпал колючий снег. Пришлось поднять ворот пальто и застегнуться на все пуговицы. Пальто не было рассчитано на долгие прогулки, холод без промедления пробрался под тонкий кашемир, облапив невидимыми ледяными руками.