– Я безмерно рад. Валюша, что ты не Кора. Потому что Кора – лживая, фальшивая, злая дура. А ты ведь у меня не такая, правда? – фразу свою Лев закончил издевательски-елейным голоском.
Валя не нашлась чем крыть и взглянула на него с бессильной яростью.
– Кстати, ты не знаешь, Валюш: твоя подруга Кора…
– Она не моя подруга.
– Товарищ Дробанцева случайно не увлекается музыкой?
– Кажется, она играет на пианино.
– Как, а на барабане? Мне кажется, ей бы очень пошел барабан.
– Барабан?.. – растерялась Валя.
– Ну да, – Лев широко улыбнулся и сощурил позеленевшие от злости глаза. – Барабан. Она бы играла социалистический марш. Тук-тук. Тук-тук-тук, – костяшками пальцев он постучал о стену. – По-моему, у нее прекрасное чувство ритма. В наши времена это очень ценится.
– Твой Ландау – враг народа.
– Мой Ландау – честный человек. Ладно. Я, пожалуй, пойду. До завтра. – Он тяжело поднялся с табуретки и шагнул к выходу.
– Стой! – отчаянно вскрикнула Валя и вцепилась в его рукав. – Если ты сейчас уйдешь, значит, ты совсем, совсем меня не любишь!
Лев остановился и стряхнул ее руку, медленно и осторожно, точно ядовитое насекомое.
– Мой Ландау говорил, что семья – кооператив. К любви это не имеет никакого отношения.
Пока я был в подземелье, короткий зимний день успел закончиться. Вечерний город полыхал неоновыми вывесками, фонарями, окнами и автомобильными фарами. В таком освещении он был еще неуютнее.
Я быстро прошел вдоль забора из гофрированного железа (из-за забора по-жирафьи высовывались подъемные краны), потом сверился с картой и перебежал через Тверскую, петляя среди несущихся на дикой скорости машин. В принципе там был подземный переход, но снова спускаться под землю не хотелось. К тому же из перехода доносилась какая-то подозрительная барабанная дробь.
Я снова взглянул на карту. На схеме все было так просто. Большая Садовая – аккуратная белая полоска… Но это на схеме. У меня же перед глазами все мельтешило, заслоняло, проезжало, слепило, путалось, переливалось…
…Патио Пицца…
…Пепсикола: Китайская ляма (что за ляма такая?)…
…Чешская пивная…
…Стардогс…
…Памятник Маяковскому…
…«Экспресс-ипотека. Квартира без опозданий!»…
…Огромный плакат: улыбчивый дебиловатый мужик с квадратным подбородком протягивает пачку денег неопределенного (но все же скорее зеленого) цвета и достоинства, сверху на пачку с явным азартом таращится потасканная блондинка в легкомысленном наряде; поверх наряда зачем-то домашний кухонный фартучек. Название всей этой композиции: «Я посылаю свою любовь»…
Стена концертного зала Чайковского была затянута лесами, внизу валялись какие-то сваи, доски, пара водочных бутылок и окоченевший субъект с расквашенным носом. Рядом вертелся молодой африканец в розовом пуховике и шапке-ушанке; из нежного кроличьего меха высовывалось его мрачное, насыщенно-черное, с каким-то даже сливовым отливом, лицо. На животе и на спине его были закреплены две большие доски, каждая с надписью: «Красивый загар за десять минут». Африканец явно страдал от холода и безделья. Внимания на него не обращали – разве что окоченевший на моих глазах вдруг воскрес, титаническим усилием отодрал голову от ледяного асфальта и веско заявил: «Пиздишь. Ты не загорел, ты такой сразу родился!» Я прошел мимо них по железному сараю-коридору, тянувшемуся вдоль здания. Потащился дальше – мимо Театра сатиры, мимо ювелирного магазина «Алтын», мимо кафе с невозможным названием «Натуральная еда для гармоничных людей», навевавшем мысли об иных эрах и галактиках.
Огромная растяжка над Садовой риторически вопрошала: «А если вы заболели?» Заболеешь тут… Я даже немного развеселился – но очень ненадолго. На улице было холодно и жутко. На улице было трудно дышать и слезились глаза. На улице все было большое, чужое и скользкое, совершенно не похожее на маленькую четкую схему, которую я сжимал в руке. Меня вдруг захлестнула волна ужаса (а где гарантия, что я найду здесь свой дом? а вдруг карта старая и половину улиц в этом районе давно уже переименовали? а вдруг заблужусь? что я тогда буду делать, куда пойду?). Только не паниковать. Спокойно. Без паники. Успокоиться. Глубокий вдох (как будто ледяная пыль оседает в легких!), глубокий выдох (пыль превращается в пар), вдох, выдох, вдох, выдох…
Кто-то быстро прошмыгнул мимо меня в «Натуральную еду…» – вероятно, гармоничный человек. Однако на какую-то секунду мне вдруг показалось, что это вообще не человек. И что лицо его было покрыто густой и теплой седой шерстью. Мне бы такую…
– Все в страшном, – пробормотал я себе под нос и подумал про Квазимодо. Конечно, его родители умерли. Умерли после первых же заморозков. На улице жить невозможно. Совершенно исключено. А этот, с седой мордой… Он просто мне померещился.
Я вдруг снова, в который уже раз за день, подумал о маме. Обычно я не вспоминал ее неделями, специально себя так приучил: вместе с воспоминаниями всегда приходило чувство вины и какой-то стыдной недосказанности, а кому оно нужно, это чувство?
Если же она все-таки прокрадывалась какими-то окольными путями в мои мысли, я всегда старался представлять ее себе со спины, или в темной комнате, или где-то вдалеке – главное, так, чтобы не видеть ее лица…
Сначала мамы у меня не было. Она появилась только в двадцать втором, вместе с Валей. А Валя появилась вместе со своими родителями и братом.
Все семейство работало на близлежащем Хлебозаводе № 2, а в нашу квартиру заселилось в порядке «уплотнения».
Я любил свою мать, но от ее лица меня всегда воротило. Это было Валино лицо.
Валя не понравилась мне с самого начала. У нее были слишком длинные волосы, слишком короткий халатик, слишком пухлые ляжки, слишком большие руки, слишком резкие духи и слишком громкий голос. Вообще все члены ее семейства отличались крикливостью и избыточностью форм. Они заполонили собой всю квартиру. Они передвинули всю мебель, расставив ее самым противоестественным образом; торжеством идиотизма стала перестановка на кухне – шкаф для посуды они развернули перпендикулярно стене, поделив таким образом сферы влияния (причем захваченная ими территория включала в себя площадь, занимаемую шкафом, а следовательно, и сам шкаф со всем его содержимым). Они часами просиживали в сортире, превратив его в своеобразный читальный зал, – страдали, вероятно, тяжелой формой наследственного запора или просто посменно дежурили там, чтобы стратегически важный объект не достался врагу…
Леву она соблазняла грубо, вульгарно, топорно. Роняла в прихожей монетки (а потом долго выискивала их на полу, оттопырив плотный зад), вешала занавески («Подсадите меня!», «Снимите меня!»), регулярно «ошибалась комнатой», врываясь к нему в ночи в нелепой пижаме, строила глазки, льстила, пекла пирожки… Просто смотреть больно было, как он клюет на такую пошлость. Впрочем, ему было всего двадцать два, а она была всегда под боком.