Парижская опера не оставалась в стороне. Людовик XVI был равнодушен к опере и балету и стал первым королем Франции, кто пренебрег символическим значением королевского театра, – его касса зачастую пустовала. Людовик оставил Оперу королеве, но Марию-Антуанетту вряд ли можно было считать примером королевского величия, поэтому в 1780-х нравы и этикет, изначально господствовавшие в Опере, заметно поистрепались. В размещении зрителей воцарился хаос: состоятельные буржуа и недворянские сословия все чаще занимали некогда завидные ложи первого яруса, а король, вместо того чтобы заблаговременно позаботиться о рассадке своих гостей, просто передавал список имен администраторам театра, вынуждая высокопоставленных зрителей пробираться на место сквозь толпу в зале. Театральных завсегдатаев больше интересовало, откуда лучше видно сцену, а не социальная география зала, и даже сама королева сменила свою некогда почетную ложу первого яруса на ложу второго рядом с известной танцовщицей и куртизанкой Анн-Виктуар Дервье (злейшей закулисной соперницей Гимар).
Другие неписаные правила тоже теряли силу. По традиции, публика поворачивалась (в буквальном смысле) к королю и его вельможам, сверяясь с их реакцией на оперу или балет. О том, чтобы угождать «публике», речь не шла: был только король со свитой, и его мнение считалось абсолютом. До второй половины XVIII века само слово «публика» не относилось (как сегодня) к галерке и зрителям на стоячих местах, где возникали обсуждения и споры; оно выражало лишь общее или универсальное суждение (в отличие от частного или личного мнения), а его выносил король – второй после Бога. Он и был публикой. Даже когда его авторитет стал падать и общество бросилось представлять другие голоса, обычай смотреть на короля и свиту, как бы ища одобрения, сохранялся. Впрочем, к 1780 году и он стал исчезать.
В этой быстро меняющейся обстановке смотреть стало важнее, чем показывать себя. В 1781 году здание оперного театра сгорело, и архитекторы воспользовались случаем, чтобы в новом здании сместить центр зрительского внимания. В новом театре ложи уже не были обращены в зал: расположенные под небольшим уклоном, они были развернуты к сцене – ее видно лучше, а гости в ложе меньше заметны из зала. Снижались даже строгие требования к одежде, и в середине 1780-х годов маркиз де Конфлан явился в Оперу одетым по последней английской моде: вместо обязательных прежде шелковых чулок и напудренного парика – простой черный фрак и аккуратно подстриженные, без пудры, волосы.
Так что Гардель не упрощал балет, а старался идти в ногу со временем. Действительно, образ, созданный богатой и модной Мадлен Гимар, когда она резвилась на сцене в роли Нинетт или Rosière, полностью отвечал королевским вкусам – сама Мария-Антуанетта не смогла бы точнее выразить свое время (и себя). Вестрис тоже стал своеобразной пародией на своего знаменитого отца. Гаэтано демонстрировал на сцене безупречные манеры, его уроков и советов добивались дамы, которым предстояло дебютировать при дворе; Огюст же завоевал публику виртуозной техникой и дерзким нарушением правил хорошего вкуса.
Пожалуй, все это пошло на пользу. Ведь впервые после Мольера народные театральные формы и танцовщики-раскольники спасали балет от тенденции к пустой помпезности и претенциозности. Но Гардель не был Мольером, и эпоха Людовика XVI не обладала такими талантами или общим уровнем культуры, чтобы балет мог возродиться изнутри. Постановки Гарделя были милы и забавны, но в то же время схематичны и предсказуемы; состоявшие больше из пантомимы, чем танца, они уводили балет от его основополагающих принципов – не только потому, что (как опасались современники) многое заимствовали у бульварных театров, а потому, что в них проявилась поразительная утрата веры в аристократическую природу балета.
За кулисами дело обстояло еще хуже. Администраторы жаловались на то, что артисты выходят из-под контроля, в конце 1770-х и в течение 1780-х годов возросло число случаев дерзкого неподчинения. Вдобавок к этому танцовщики и певцы беззастенчиво (хоть и несколько комично) перенимали риторику своевольного парижского парламента
[20], в котором возрастало противостояние монархическому «деспотизму». Как докладывал барон Гримм, артисты Оперы (мечтавшие уволить непопулярного директора) создали «конгресс», который собирался в доме Гимар, и однажды танцовщики наотрез отказались выходить на сцену. Руководство театра насмехалось над этой «пародией на парламент», но ему часто не хватало воли и убедительности, чтобы сопротивляться требованиям танцовщиков. В 1781 году артисты потребовали, чтобы у комитета исполнителей было решающее слово в управлении театром, и администрация уступила. Последовавшее правление артистов было предсказуемо разрушительным: всплыли тщеславие и мелкие взаимные обиды, артисты появлялись где и когда хотели, разговаривали грубо и неуместно и в целом срывали работу театра. Такая неразбериха быстро утратила свою привлекательность, и Огюст Вестрис (среди прочих) попросил освободить его от утомительных административных собраний, которые мешали его репетициям7.
Порядок был восстановлен, но только на время. Все чаще танцовщики ссылались на нездоровье (и их заставали за кутежом в ресторанах), рвали костюмы, которые им не нравились, или выходили на сцену в нетрезвом виде. Администрация выписывала штрафы и отправляла мятежников в тюрьму. Главной целью было наказание, но задержанные танцовщики должны были так же вовремя появляться в театре, поэтому каждый вечер конвоиры официально сопровождали их в гримерные, а потом обратно в камеры. Вопиющий случай произошел в 1782 году, когда Мария-Антуанетта лично попросила Огюста Вестриса выступить в честь приезда важной особы. Он заявил, что травмирован, и отказался. Общественность восприняла поступок Вестриса как оскорбление достоинства королевы, что привело к волнениям в Париже и вызвало шквал карикатур и памфлетов. Отец умолял Огюста передумать, но вместо этого тот демонстративно отправился в тюрьму. Более того, прекрасно сознавая свое значение как талантливого исполнителя, он пригрозил навсегда уйти из театра. Королева, стараясь избежать еще одного скандала, смилостивилась и повелела освободить его. Когда Вестрис, предположительно излечившись, вернулся в театр, его поклонники и особенно критики дали волю чувствам: помидоры, оскорбления («на колени, на колени!»), а потом и камни полетели из партера; чтобы восстановить порядок, потребовалось вмешательство королевских гвардейцев8.
В 1789 году, столкнувшись с ростом парализующего политического и финансового кризиса, Людовик XVI созвал Генеральные штаты, представлявшие три сословия французского общества: духовенство, дворянство и третье сословие (куда входило население, не относившееся к двум первым, – юристы, купцы, лавочники, буржуа и, конечно, крестьяне). Перед этим аббат Сийес опубликовал свой гневный и страстный памфлет «Что такое третье сословие?», в котором обличал «касту» паразитирующих на обществе бесполезных аристократов и сформулировал, по словам одного историка, «величайшую тайну Французской революции, которая составляет глубинную движущую силу, – ненависть к дворянству». По убеждению Сийеса, дворянство – жалкое и вызывающее презрение ничто, в то время как третье сословие – это всё9.