Я чувствую стеснение в груди, я чувствую тугой ком в глотке, я…
Я чувствую.
Боль.
Дрожь.
Что-то рвется наружу из меня – и что-то рвется в меня. Нет. Это я пытаюсь вобрать в себя что-то. Что-то, чего здесь нет.
Мой рот раскрыт так широко, что рвутся губы, мои пальцы скребут кожу на моей груди, как много у меня есть. То есть, как много меня.
У меня нет чего-то необходимого немедленно, бесконечно давно.
Мне надо…
Я вдыхаю.
Только пепел.
Я не знаю, сколько попыток я сделал.
Так началось время.
Я кричу – мне нечем кричать, в моих легких нет воздуха.
Я кричу. Я не слышу себя – здесь нет воздуха, нет звука.
Есть пространство, но нечем дышать. Есть вода, но невозможно напиться.
Воздуха нет. То есть голоса, которые я слышу, слышны не здесь, доносятся не отсюда. Вот первый голос:
– Так в чем же дело? Если бы это было возможно, Гильгамеш не остался бы безутешным, Орфей не был бы растерзан…
Второй голос:
– И что они сделали не так?
Он смеется.
Тишина. Потом первый голос произносит неуверенно: Гильгамеш вообще не звал Энкиду с собой. И Орфей не спрашивал Эвридику.
Но не в этом же дело, говорит второй голос. Не в этом.
Я узнаю эти голоса – не по звуку, которого здесь вовсе нет. Я узнаю их так, как узнал мои пальцы и мою кожу, когда пытался дышать.
Когда это было, когда я это говорил?
Когда он отвечал мне?
– Так или иначе, им не удалось.
– Это ничего не доказывает. Кто из них, потерпев поражение, встал и пошел обратно, снова, опять, еще раз? Кто ходил дважды и трижды? Один раз не вышло – и что? Сдались? Как дети, ей богу.
Я спорю с ним – отсюда, где мой голос не достигает его слуха. Я снова спорю с ним.
Нет, дети не таковы.
Дети просят и требуют, падают на пол и кричат, бьют руками и ногами, вопят, извиваются, заходятся криком. Пробуют снова и снова. Взрослым так нельзя. Человека называют взрослым, когда он научается смиряться и принимать неизбежное.
Но нет, Док и не дитя.
Он бы не просил и не спрашивал, он бы взял и пошел – раз и другой. И снова.
Ему надо.
Он не просит и не спорит.
Он не подчиняется и не бунтует.
Он идет куда ему надо и делает что ему надо.
Ему говорят «нет» – он говорит: ладно, зайду позже, а пока попробую еще как-нибудь. Он стучит, а дверь закрыта, и он идет дальше. Он сюда еще вернется.
Мое лицо теперь мокрое – и соленое. Может быть, я смогу напиться слезами?
Не от боли. Не от страха.
Я думаю о нем и плачу, потому что он – такой. Точно такой. Его «да» и «нет» лежат не где-то вовне, а в нем самом. Я не помню себя. Его помню. И сейчас я узнаю его – и плачу.
Нас всех учили этому: бой не закончен, пока ты не решил, что он закончен. Но для Дока, кажется, в этом не было ничего нового. Как будто ему другие сказки в детстве читали. Не те, в которых один раз потерпел поражение – и всё, конец. Он тогда поднял на инструктора свои ангельские глаза и уточнил: но решение ведь можно изменить потом?
Память возвращается ко мне. Я начинаю понимать.
Ему не надо спрашивать меня. Но он спросил. Что означает его вопрос?
Я вспоминаю, где звучат те голоса. Там трава выше колен, запах земляники и сосен в сладком медленном воздухе, и мы идем, раздвигая ногами траву, под нами пружинят ее тонкие корни, переплетенные в песчаной почве, над нами кружат серые и голубые и огненно-алые мотыльки, белые и коричневые бабочки, и черные с красными лентами, и лимонно-желтые. Он оборачивается, смеется. Ангельский непреклонный взгляд. Мягкий, как шелк, голос. Он шутит. Я шучу. Зачем нам быть серьезными? Какие могут быть шутки между нами? В клятвах нет нужды. Только «да» или «нет». Мотыльки взлетают при каждом шаге.
Я чувствую страх.
Не от того, что нечем дышать – я уже понял, что не умру от этого. Мучительна не бездыханность, а бесплодные попытки вдохнуть. Не пытаться дышать трудно, но ко всему привыкаешь. Это как не чесаться, когда нестерпимо зудит, а ты на открытой позиции. Я не дышу, не чувствую сердцебиения. Теперь, значит, вот так. Из этого «теперь» я восстанавливаю представление о том, что раньше было по-другому. Как будто понимание тела и понимание разума не одно и то же, надо совершить каждое понимание отдельно, не то чтобы совсем независимо, но обособленно, дважды. И третьим приходит понимание чувством: вот этот самый страх.
Только сейчас я начинаю понимать, почему он спросил, и страх охватывает меня. Если он спросил, значит, в этом есть необходимость. Что-то изменилось. Что-то не так, как было. Иначе – зачем вопросы, для чего нужны вопросы? Всё давно известно, очевидно и крепко. Если между нами ляжет ад, каждый пойдет искать другого, пройдет до середины ада со своей стороны. Если рай – тоже.
И он спросил меня. Что со мной не так? Что заставило его спросить об этом?
Только одно, понимаю я. Не может быть других причин. Насколько я изменился, что ему нужно спрашивать меня заново? Кто я теперь? Я спросил бы об этом у него – и только его ответ мне нужен. Но его уже нет рядом, нет и вдали. Он вообще не здесь. И это не имеет значения. Это Док. Он придет снова. Пройдет свою половину ада. А мне надо просто идти свою. Где-то встретимся.
Да или нет.
Да и нет
У меня была лошадка. У меня была лошадка. Это всё, что я знаю о себе. У меня были руки и ноги – короче, чем сейчас. У меня была лошадка, мне подарили ее на Рождество, я обнял ее за шею, но не смог сам взобраться на ее спину, сесть в красное седло. Стук-стук – стучали длинные дуги по каменным плиткам. Стук-стук. Меня посадили в седло, и короткий ворс на боках лошадки покалывал кожу ног между гольфами и краями коротких штанин. Она была огромной, с ее высоты пол казался недосягаемым, но я и не хотел возвращаться туда, в обыкновенную жизнь. Я ведь стал всадником. В тот миг я стал всадником, что бы это ни значило. Тогда я не знал этого. Сейчас, вспоминая, я чувствую волнение, раздвигающее мои ребра, которые, в свою очередь, растягивают мои легкие, и это почти всё, что я знаю о себе. Это вещи одного порядка. Я дышу. У меня была лошадка. Мои ноги и руки сейчас длиннее, чем тогда, я чувствую их, но не могу до них дотянуться, не могу пошевелить ими. Я погружен в туман, из которого до меня доносится только размеренный звук. Я не могу определить его происхождение и значение, но он совпадает с тем, как стучали по каменному полу дуги.
Потом звук стихает и я погружаюсь обратно в туман. Кажется, это не впервые. Как ни пытаюсь, я не могу удержаться на поверхности: мне не за что ухватиться.