Ну вот, думает Док. Я начал со слонов. Что дальше?
Как это – думать твоими словами и фразами, говорить с твоей интонацией, записывать это. Наверное, если бы кто-то слушал, как я шуршу клавишами, кто-то, кто знает нас обоих, он сейчас бы услышал разницу и в ритме этого шуршания, и в громкости клацания и щелчков спейса. Как будто я становлюсь тобой, когда пишу это. Как будто этим странным и глупым способом я могу быть с тобой. Гайюс сказал бы мне сейчас – «ты опять занимаешься самообладанием?» Но я не хочу плакать, когда ты так близко. Я хочу быть сильным и красивым перед тобой, даже если ты здесь только в моей памяти и фантазии.
Как мне пришла в голову мысль писать книгу от твоего лица? А как вообще приходят мысли? Никто не знает, и я не знаю. Но это так трудно – не спорить с тобой, когда ты воспеваешь мои достоинства, не пытаться заткнуть тебе рот и написать о себе что-нибудь сдержанное и скромное. Подменить твои слова. Подменить тебя. Это невозможно, это нельзя – подменить тебя, заставить лгать твое отражение в тексте. Но очень, очень трудно не пытаться это сделать. Трудно встать перед зеркалом любви и не отвести глаз. Невыносимо видеть себя таким, как видишь ты. Я могу только решить – как решал ты каждый раз – решить верить тебе в том, что ты видишь, когда я сам не могу увидеть этого. Верить твоим глазам. Твоему сердцу. Твоему разуму. Которыми стал я.
Док трет глаза, моргает от света монитора. Глубокая ночь, он один в пирамиде, только он, горящие свечи, медленно вянущие розы на алтаре, лаптоп на коленях, расписанный кровавыми розами и черепами, кто бы мог подумать, бутылка воды и пара сэндвичей, которые не лезут в горло. Зигмунда Фрейда ушла спать в дом – «чтобы не спугнуть вдохновение». Какое уж тут вдохновение. Только боль. Только отчаяние. Как-то вот так.
– Я не должен был выжить, – говорит Клемс. – Понимаешь? Всё было… Я вот так сидел, он вот так – я его прикрывал, не могло так выйти, как… как вышло.
– Так бывает.
Кто отвечает тебе? Твой «твой человек», как мой – Гайюс, так вот этот твой, но я не знаю, какой он и как работает, я даже не знаю, кто он вообще. Так что, прости, для этой странной книги, которую мне велела писать моя Смерть, я подарю тебе моего Гайюса, поделюсь им с тобой. Не должно быть принципиальной разницы, насколько я понимаю. Они все должны быть примерно одного качества, с небольшой разницей в стиле. Неважно. Ты – это ты, с кем бы ни говорил. Ты ответил бы, наверное, как-то так.
– Я это логикой понимаю. Но какая тут может быть логика, когда я жив, а он. Поэтому. Я только черной магией еще не занимался, хотя… Я не знаю, как мне сделать так, чтобы…
– Чтобы наоборот?
– Это не было бы решением проблемы, – медленно, серьезно, как будто прикинув внутри себя, обдумав и отвергнув этот вариант после долгих размышлений. – Я бы, может быть, и рад бы. Но тогда ситуация просто перевернется, и все это свалится на него – проблема, поиск и невозможность решения, боль… Невыносимая боль. Я потому и рвусь, и дергаюсь, и не могу остановиться. Если остановлюсь – меня просто сожжет, но медленно. Я убегаю от этого ада. Вот и мечусь, и совершаю… необдуманные поступки. Медленно сгореть, как, знаешь… Я читал у Майринка, есть такая адская штука, черная магия, гнусный обряд «тайгерм».
– Угу. Я читал.
– Вот. Если я остановлюсь – со мной такое и начнется. Если хоть на миг остановлюсь.
– Сейчас ты не мечешься.
– Сейчас я говорю с тобой. Это как… отсрочка. Передышка. Но надолго задержаться не получится, потому что – я его чувствую, оно рядом, оно подползает, подкатывается, как лава из вулкана, понимаешь? Я должен что-то делать, и, может быть, что-то сработает, и неизвестно что.
– Это похоже на ад.
– Я не знаю другого ада.
Ты всегда был разумнее меня, мудрее. Ты понял бы гораздо раньше. Тебе не надо было бы затевать этот… Эту катастрофу с пленом и пытками, чтобы понять, что ты и так уже в аду, и тайгерм начался в тот момент, когда ты обернулся и увидел, что я… Как я увидел, что ты. А я вот, видишь, пока не попробовал, не понял. Так что ты не прав. Твои края не уже моих, у нас просто смещение относительно друг друга – как раз та пара метров туда-сюда. Ты первым видишь то, что неспособен заметить я. А я – я комплементарен тебе, как правая рука комплементарна левой, и это правильно и естественно, что нам удобно браться за проблему с разных сторон от условного центра. Ну, или то же самое про глаза можно сказать. Стереоскопическое зрение и работа двумя руками возможны, когда есть этот вот зазор, повернутость в разные стороны. Симметричное противоположно.
– Наше время заканчивается.
– Я вижу.
– Что еще мы можем сделать в оставшиеся десять минут?
Клемс молчит. Потом поднимает голову, смущенно:
– Ты точно не знаешь какой-нибудь магии, какого-нибудь… вуду?
О, нет. Нет. Только не это. Ты не пойдешь моим путем, скажи, ведь не пойдешь? Не ходи туда. Зомби в твоей постели – совсем не то, чего ты хочешь. Ну же, Гайюс, скажи ему!
– Это ведь не то, что ты хочешь.
– Просто шутка, – через силу улыбается Клемс.
Со стороны совсем не видно, что через силу, но Док знает эту его улыбку: летящую, как свет. Ослепительную. Ослепляющую. Скрывающую всё, что за световой завесой. И Док вкладывает это знание в следующую реплику «Гайюса» – Гайюса на таком не проведешь, делиться так делиться, лучшим так лучшим. Гайюс сказал бы:
– Я вижу твою улыбку. Я слышу твой голос. Звучит очень натурально. Но ты почти не дышишь.
– Не хочу плакать, – прямо и честно ответил бы Клемс, почти не дыша.
– Твой выбор, – признал бы Гайюс. – Но так ты не выйдешь из ада.
– Я не хочу выходить из ада, пока он там.
– Не в раю?
– Куда уж… Были бы мы древними греками – я не сомневался бы в том, что он в Элизиуме, со всеми героями. Хотя… И греки далеко не все верили, будто есть что-то кроме «безотрадного Аида».
– Ты хорошо умеешь рассуждать. И надежно защищаешься этим от чувств.
– Да, я это умею.
– Вас учили.
– Я и сам талантлив.
– Но ты не вернешься к работе, пока ты в аду.
Я был прав, думает Док, абсолютно прав был я, когда запретил себе думать, что лучше бы я, а не он. Ничего не лучше. Мой бедный, мой любимый, куда ни кинь – как ни поверни – тебе не легче. Здесь, в моей жизни, во внешней реальности… ну, буду называть этот бредовый кошмар реальностью, пока не доказано иное, – здесь ты в лучшем случае просто мертв. А то влачишься ожившим мертвецом, без цели, без смысла, без жизни. Там, в этом странном и стремном тексте, который я выпускаю из себя, как паук выпускает паутину, а значит – и внутри меня, в моей внутренней реальности, ты выжил, но потерял меня. Мое сердце разрывается, мои внутренности горят. В моей внутренней реальности сейчас это происходит с тобой. Зачем я это начал? Почему именно так? Почему просто не пересказал свою собственную историю, не назвал открыто – прямо и честно – себя собой? Зачем выбрал такой кривой способ признать, что был неправ, поступал необдуманно, абсурдно, творил глупости?