Согнувшись пополам (маскировка баночки в кармане), переступая через сидящих и лежащих на полу будущих защитников Родины, я выскочил на улицу. Пробежав по световому коридору до самого его конца, я обернулся: ефрейтор на пороге заинтересованно глядел в зал, опершись на косяк. Чтобы закопать часы, мне нужен был какой-нибудь ориентир, по которому я бы смог их снова найти, когда спадет непосредственная опасность. Очень подошло бы старое дерево с единственной веткой, как будто указывающей на место тайника. Или тысячелетний валун, на котором при помощи подручных средств за недельку-другую можно было бы изобразить приличную стрелу, но… Но ничего, кроме небольшого холмика, находящегося на самой-самой границе освещенного пространства, вокруг не наблюдалось.
Я зарыл часы не очень глубоко, но быстро и, на обратном пути насчитав тридцать семь средних шагов, вернулся в зал. Только вошел, и сразу обшмонали, забрав единственное, что оставалось — красивый полиэтиленовый пакет и шариковую ручку. Хорошо, что не обратили внимания на остатки земли на конце стержня. Ведь именно этой ручкой я и копал «могилу» для часов.
За месяц карантина, среди бесконечных кроссов, политзанятий, драк, заправок койки на время, стирки и уборки подобраться к физкультурному залу не удалось ни разу. Зато сразу после принятия присяги я, ставший теперь уже полноценным замудонцем, прямо с плаца, в парадной форме кинулся по длинной аллее к месту, которое видел в полудембельских снах все последние тридцать две ночи.
Сразу после поворота у склада номер семь (то бишь метров с трехсот) стало видно, что некто, оказавшийся исполнительным и прилежным таджикским воином, споро вскапывает большой огородной лопатой «мой» холмик, собираясь по чьему-то приказу вернуть ему статус цветущей клумбы, каковой он, по всей видимости, раньше и был.
Когда я, как шторм, налетел на «земледельца», он как раз присел, намереваясь посмотреть, обо что звякнула его верная лопата. Таджик отлетел в сторону и мягко покатился к забору.
Весь год его оставшейся службы этот Шарип ходил за мной, умоляя открыть, зачем я, надев предварительно парадную форму, кидаюсь ни с того ни с сего на воинов из Средней Азии.
Ума хватило про часы не говорить, а то бы он меня точно убил. Ведь прожить потом целую гражданскую жизнь с мыслью о том, как бы все было клево, начни он вскапывать клумбу на пятнадцать секунд раньше или на двадцать сантиметров правее, не смог бы не только он, а даже я сам. Не говоря уже о том, что Восток — дело тонкое.
Так что привязанность Клима к часам и его трепетное к ним отношение в какой-то степени объяснить можно.
А Клим однажды идет со своей трубой, глядь: вертолет стоит. Около него дядька крупный в комбинезоне полутораметровым гаечным ключом винт не то прикручивает, не то откручивает. Клим, конечно, остановился и давай смотреть — интересно все-таки. Смотрел, смотрел, потом спрашивает:
— Извините, пожалуйста! А вот если, значит, у геликоптера на высоте двигатель откажет функционировать, то достигнется ли, так сказать, парашютный эффект пропеллирования? Сможет ли воздушная машина спуститься в режиме парашютирования? Говорят, вертолет этим сильно от самолета отличается. Самолет на крайний случай может планировать, используя восходящие воздушные потоки, а вертолет вроде бы тоже…
Мужик с ключом башку лохматую поднял и говорит эдак угрожающе:
— Чего?!
— Ну, я же вам объясняю. Вот если, не дай бог, движок у вертолета отрубится, может он спуститься с пассажирами на одном вращающемся винте? Ну, в смысле безопасности, в рот тебе кило печенья! В смысле мягкой посадки аэрофлота?
До мужика наконец дошло:
— Камнем на хуй!
— Спасибо большое!
Я уже сам как Клим. С одного на другое перескакиваю, но совесть у меня есть, поэтому напоминаю, что он ко мне с ликером и пирожным пришел, стол ими накрыл, и сели мы посидеть.
Клим бутылку почти всю вылакал, и, похоже, наступил у него лаконизм. С ним иногда и такое бывало.
— Чего, — говорит, — мы тут сидим, когда можем свободно поехать в Петрозаводск?! Меня туда на майские играть приглашали. У меня там в какой-то степени девушка есть — полумесяцем бровь.
Ну, раз девушка — конечно, поехали.
Клим с вокзала сразу поломился свою луноликую искать и в оркестр первомайский определяться, а я решил себе в гостинице номерок оторвать. Чтобы солидно и никаких проблем.
— Мест нет? — спрашиваю, чтобы ответ ей сразу подсказать.
— Местов нет!
Я — хрясь пористой шоколадкой по стойке:
— А если подумать?
— Извините. Местов все-таки нету!
Я — тресь букетом по прилавку:
— А ежели посмотреть?
— Есть как будто четыре номера, но на праздники сдавать не положено.
Я — хлоп колготками с люрексом по столу:
— А для хорошего человека?»
— Какая прелесть, давай ксиву!
И я — ба-бах «серпастый и молоткастый» на перегородку.
Номер вполне приличный, на третьем этаже. Окна на главную улицу выходят. Погода хорошая, везде флаги развешивают и к первомайской демонстрации готовятся. А по тротуарам-то, по тротуарам петрозаводские крепконогие красотульки разгуливают — эх, Первомай, Первомай — кого хочешь выбирай! Но я ведь только что с дороги, поэтому разделся и нырнул под влажные твердые простыни. Думал — на часок, а проснулся — уже темно. Что за черт?! Времени пять минут четвертого, в том смысле, что пять минут шестнадцатого на моих электронных, а за окном темень — хоть глаз выколи. Часы сломались — больше нече… Решил прогуляться по вечернему празднично украшенному городу. Надел жилет кевларовый, взял кастет хромированный чудной тульской работы, гениально замаскированный под сувенирный штопор, а также пращу реликтовую абиссинскую, взял еще ножик выкидной с наборной магаданской рукояткой и затейливой тюремной вязью «Без нужды не вынимай, без славы не вкладывай!» и вышел… под неяркое весеннее петрозаводское солнце.
На фасаде гостиницы семеро низкорослых как на подбор рабочих в коротких удобных прохарях споро заканчивали крепеж громадного портрета Ленина с местным карельским разрезом хитро прищуренных глазок. Это была та самая улыбающаяся разновидность любимого портрета, которая с детства мне навевала приятные мысли о добром дедушке Ильиче, быстро решившим вопрос со своей лампочкой и тут же бодро взявшимся за светлое будущее — портрет в кепке и с приложенной к ней в порядке приветствия ручкой. Особенно реалистично неизвестный художник выписал кокетливый бантик на широком лацкане вождя. Портрет перекрывал окна примерно четырех номеров, создавая в них приятную густую и чернильную темноту.
Я был почти уверен, что три номера из четырех пусты. Любой карельской березке было понятно, что сдавать даже самому командированному командировочному темную конурушку, выходящую окном на грязную изнанку портретного холста, — это грубейшее нарушение женевской конвенции о правах человека. Единственный, кто мог заставить администраторшу совершить подобное преступление, — это какой-нибудь идиот, подлизавшийся к бедной женщине при помощи того, от чего не смогла бы отказаться даже бушменская королева Нуамк-Лого-Рау, — колготок с люрексом. Хотя от ношения набедренной повязки она могла отказаться так же легко, как американцы от отмены своего военного присутствия в Гватемале. Ой, да ладно… чего уж…