Должно быть, Блюм не был убежденным коммунистом, потому что очень уж старался проводить везде коммунистическую линию. Например, он старался выделить наших горничных, которых называл демонстративно «рабынями», усердно снабжал их театральными билетами. Мне же говорил, что хотел бы создать в среде служащих коммунистическую ячейку.
Благодаря своей интеллигентности, лекторскому таланту, умению писать стихи и необидные пародии на жизнь санатория, Блюм завоевал себе много симпатии. Когда он уходил, ему устроили довольно торжественные проводы.
Уже перед концом моего пребывания прибыла в санаторий из Петрограда «высочайшая» — как острили — особа, секретарша могущественного тогда Григория Зиновьева.
Как перед этой «девицей» стали танцевать, особенно Шемшелевич! Для нее были нарушены все правила санаторской жизни. Прежде всего ей освободили отдельное помещение, «уплотнив» живших здесь больных в другие палаты. Секретарша могла спать, сколько ей угодно — никто не решался ее будить, когда звали к столу. Она даже имела право кушать у себя в комнате, не пользуясь табльдотом
[203].
Секретарша сначала держала себя недоступной и с другими не зналась. Потом естественно стала скучать и начала заговаривать с другими дамами из числа больных. Надо сознаться, что эти последние не соблюдали достоинства и охотно реагировали на оказываемую им честь…
В общем коммунистическая среда понемногу ввела в санаторий легкость нравов. Но эта последняя легко перенималась и русскими. В мое время доходило, например, до того, что один еврей стал ходить по ночам к любовнице, жене русского офицера, в общую дамскую палату. Другие дамы мне говорили, что им ничего не остается, как натягивать на голову одеяла…
Торжество
Наша здравница действовала уже три месяца, не будучи официально открытой. Поэтому в январе 1921 года заправилы решили устроить торжество открытия, с концертом и ужином.
Ожидалось начальство: Семашко с женой, члены высшего медицинского ученого совета и знакомые начальства. Заблаговременно все стало чиститься и подготовляться совсем так, как и при буржуазном строе.
Н. А. Семашко долго не появлялся, и концерт прошел без него. Но к ужину высочайшие особы пожаловали.
По моему впечатлению, низкопоклонство при коммунистах далеко превосходило все то, что бывало при старом строе. Так произошло и здесь. Среди больных было очень много своих, то есть служащих в Наркомздраве, непосредственно подчиненных Семашке. Быть может, этим и объяснялась та грандиозная овация, которой были встречены, при входе в зал, Семашко и его жена. Их встретили восторженными аплодисментами, как будто появился любимец публики — «душка тенор». Семашко шествовал с женой среди шпалеры аплодирующих, милостиво раскланиваясь по сторонам.
За ужином был устроен особый центральный стол для начальства и гостей, где подавалось более роскошное угощение. Мы же, больные, сидели за более скромными во всех отношениях столами сбоку. По выбору и просьбе больных, я должен был сказать от их имени маленькую речь в связи с открытием здравницы.
В этот вечер ко мне привязалась одна старуха больная — Муромцова, из известной фамилии первого председателя Государственной думы. У старухи военные власти мобилизовали сына врача, и она хотела выхлопотать его освобождение или перевод на службу в Москву. Для этого она надумала использовать пребывание Семашки в санатории, но, не решаясь сделать это лично, придумала, что именно я, не знающий ее сына, да, в сущности, и ее, должен осуществить этот замысел.
О необходимости моего согласия на этот шаг старуха и не думала: решила, что я должен это сделать — и конец. Напрасно я доказывал, что на торжестве и за ужином с такими вопросами обращаться нельзя. Старуха стояла на своем.
Начался неизбежный обмен речами. Выступил с обычным успехом Л. А. Тарасевич, председатель медицинского совета. Он умел быть приятным власти и здесь говорил в таком духе, что у Семашки должно было разливаться масло на душе.
Впоследствии, когда Тарасевич внезапно умер, в эмигрантской печати Е. Д. Кускова представляла эту смерть как жертву большевицкого режима
[204]. Совершенный вздор: Тарасевич был и оставался любимцем власти, и никаким неприятностям не подвергался.
Когда настала моя очередь, я подпустил немного контрреволюции, связываемой с успехами белого движения. Другие в речах жаловались на тяжкие времена. Я же провел ту мысль, что терять надежды нечего: чем, мол, темнее ночь, тем ближе рассвет.
Многие меня поняли, а Семашко нет. Он подхватил мою мысль и стал развивать:
— Рассвет уже начался!
Мы, понимавшие друг друга, только переглянулись с улыбкой.
Подлетела Муромцова:
— Теперь самое лучшее время. Скорее пойдите к Семашке и попросите!
— Простите, это совершенно невозможно.
Старуха сделалась моим непримиримым врагом на все время пребывания в здравнице и всем больным горько на меня жаловалась.
В эту ночь, после ухода важных гостей, мы долго не расходились. Вместе с некоторыми из артистов, оставшимися здесь ночевать, мы скоротали несколько интересных часов, скрашенных вином, которое, при помощи сестры Шемшелевича, мы извлекали из санаторских запасов.
14. Московский университет
Личное
Я не имел намерения заняться университетской преподавательской деятельностью, так как за последние годы поотстал от науки. Но при совместной службе, летом 1918 года, в Научном отделе, меня стал уговаривать С. Л. Бастамов:
— Подайте в факультет заявление о желании быть приват-доцентом.
— Подумаю; пожалуй, в будущем году подам.
— Не стоит откладывать! Переговорите с Блажко и подавайте сейчас.
С. Н. Блажко заменял в то время отсутствующего руководителя кафедры астрономии и директора Московской обсерватории Штернберга, переметнувшегося к большевикам и занявшегося, вместо научно-преподавательской деятельности, политической деятельностью.
Блажко поддержал мое намерение.
Деканом физико-математического факультета был тогда профессор математики Леонид Кузьмич Лахтин. Когда я подавал заявление, то Лахтин обнаружил знакомство с моим именем, так как незадолго перед этим на факультете производилась баллотировка профессоров на физико-математический факультет Туркестанского университета, и я был избран на кафедру астрономии.
При рассмотрении на факультетском собрании моего заявления его поддержали Блажко, указавший на то, что о моих трудах упоминается не только в специальной литературе, но и в популярных сочинениях, а также престарелый глава московских химиков Н. Д. Зелинский, одним из первых слушателей которого я был (см. т. 1, стр. 101).