Так, чем больше непрозрачного осадка допускалось в мысли, тем тяжелей она была и без труда, словно сапог улитку, плющила возвышенные, но непрактичные устремления ума. Эта же взвесь, плавая в сердце, совершенно лишала его искренности, блокируя циркуляцию искр между людьми, что нарушало круговорот лучистой энергии в пространстве. Роль осадка могли играть вполне обычные вещи, вроде нового шифоньера, загромождавшие ясность отношений, словно коридор в коммунальной квартире. И чувства двух людей, направляясь навстречу друг другу, спотыкались и падали.
Интересным было и такое утверждение учёного, что мысли существуют и живут сами по себе, даже после того, как человек от них отказался. Некоторые, наиболее достойные, держатся особняком, сохраняя породу. Но подавляющее большинство ведёт себя, как бродячие собаки, сбиваясь в стаи и дичая.
«Большая удача, – отмечал Пуп, – если беспризорной, брошенной мысли попадётся неравнодушный ум, который примет её и воспитает. Или хотя бы придаст вид, в котором не стыдно показаться в приличном обществе».
Наблюдая за жизнью некоторых идей, профессор установил, что, скрещиваясь, те могут приносить потомство и подчас, возвращаясь к родителям в лице внучек и правнучек, получают от ворот поворот. Их напрочь не признают, обычно говоря: «Нам такое и в голову прийти не могло!» (Но, лукавят, ещё как могло, что доказывал анализ крови, присутствующий в мыслях, как и в любом живом организме.)
Бывало и такое, что какая-нибудь думка, овладевая человеком, изменяла того до неузнаваемости. Поначалу обращаясь к хозяину на «вы», думка входила в доверие и становилась выдумкой. А когда у неё отрастали свои голова, туловище и руки-ноги, начинала командовать. И хотя говорить такое создание могло только на одну, родную тему, подчас и ей удавалось целиком завладеть личностью. Страшно сказать, во что такой человек превращался!
Пронзая тонкий мир на своей гондоле, Пуп с высоты птичьего полёта обозревал мириады островков безымянных сердец. По рельефу и следам, которые те несли, он мог безошибочно определить, что человек пережил. То попадалась весёлая солнечная лужайка, поросшая крепкими яблоньками, что говорило о внутреннем здоровье, то ледяная пустыня, яснее слов выдававшая смертельное одиночество души.
Случалось, живописный на первый взгляд ландшафт оказывался полон буераков, в чьей тени таились пугающие замыслы анонима, или же являл следы побоищ человека с самим собой. И Якоб со слезами смотрел на вырубленные железными принципами целые рощи сострадания или вытоптанные слепой ревностью первые, совсем ещё зелёные побеги нежности.
Проплывая над чадящими пожарищами, учинёнными безумством страстей, профессор невольно задумывался и о собственном сердце. Ему, со всей полнотой отчаяния испытавшему крах семейной жизни, так хотелось снова найти счастье! В нём скопилось столько нерастраченного чувства, – попади он к себе в сердце, определённо встретил бы великие залежи сухой соломы, готовой вспыхнуть от одной искры.
Собственно, это с романтиком-Пупом и произошло. Неожиданно для себя, он оказался по уши влюблённым в смуглую красавицу с цыганскими глазами. Одно то, как Медина слушала его истории, как смеялась шуткам, позволило мужчине увериться в искренности её расположения. И он, как любой влюблённый, в ничтожных знаках с великой надеждой выискивал признаки ответного чувства.
Сама Медина вела себя так, будто ничего не замечает, но, принимая копии отчётов, нарочито, как ему казалось, касалась руки Якоба. И тот плавал в неуклюжем блаженстве, отчаянно краснел и принимался хватать крутившиеся в воздухе мысли.
«Огонь, пожирающий меня изнутри, – писал он в дневнике, – сродни пламени костра, на котором закалялась до сияющего бессмертия вера великих еретиков. Я бы без страха шагнул в самое жаркое пекло и терпел нечеловеческие муки, лишь бы выпестовать лучистый цветок любви в его абсолютной красе!»
Но всё закончилось столь же безнадёжно, как в молодые годы, когда миловидная любительница оперы помогла студенту-математику начать исследование всей жизни. Спускаясь однажды по полутёмной лестнице, Якоб наткнулся на свою мечту в объятиях рослого стюарда и, стыдясь себя самого, беззвучно ретировался.
Теперь профессор клал бумаги на стол, вставая и отходя к окну, чтобы никто не видел беспомощного взгляда, усиленного линзами очков. Ледяные горы в пунцовых лучах заката были так похожи на его обливающееся кровью, стынущее сердце. Пламя, которому он так хотел поклоняться, было накрепко заперто в эфирной тюрьме, но чьи-то тёмные голоса шептали по ночам: «Всё кончено, Пуп! Ты – ископаемое, ты никому не нужен!»
– Но мои исследования? – ворочался и вскидывался он. – Я же делаю это не ради себя, а для людей! Неужели ни одно из тех сердец, что я видел, пусть и не самое красивое, не полюбит меня?
«И не надейся, ты, никчемный, мягкотелый старикашка!» – издевались и смеялись голоса. Казалось, они принадлежат самой ночи, её злому, чернильному языку, болтающемуся в плоском флаконе оконной рамы.
Бывший королевский дворец спал, погружённый во тьму. В буйной зелени запущенных газонов стрекотали цикады, время от времени в глубине сада протяжно вскрикивала ночная птица.
В комнате, заставленной ящиками с лимонами и апельсинами, на полу лежали председатель опекунов Карафа и его младший брат Гамнета. Бородач лежал тихо и ровно дышал, Гамнета беспокойно возился на подстилке и кряхтел.
– Скажи, брат, – наконец, не выдержал он. – Для чего жить во дворце, если всё равно спишь, как кучер?
Карафа и ухом не повёл.
– Я люблю запах фруктов, – Гамнета перевернулся с боку на бок. – Но нюхать их и не съесть – сущая пытка!
Бородач молчал.
– И вообще, я уже давно не видел ненаглядную, – он сбросил покрывало. – Я по ней соскучился!
Тишина.
– Ну, послушай, если ты не отпускаешь меня домой, – Гамнета сел, – так хотя бы разреши и ей жить во дворце!
Снова тишина.
– Не могу тебя понять, – молодой мужчина развёл руками. – Ты же мой близкий родственник, а не кто-то посторонний!
Председатель повернулся лицом к ящикам.
– Во дворце триста комнат, неужели все надо сдавать чужестранцам? – не унимался Гамнета. – Уж одну-то комнатушку ты бы мог выделить моей ненаглядной. Да и нам не сдалось жить в кладовке!
Молчание.
– Слушай, у меня от этого пола болит спина, – пожаловался он. – Я не могу спать на камнях, да и наша мама не одобрит твоё поведение.
– Пока молодой, закаляй дух борца, – подал голос Карафа. – И вообще, спать на твёрдом полезно для позвоночника. Чтобы потом лучше гнулся.
– Но, брат, нельзя же быть таким бессердечным! – Гамнета улёгся обратно. – Если ты не жалеешь меня, пожалей хотя бы нашу старую маму. Что она скажет, когда я напишу ей об этом?