Гракх хорошо помнил слова Терезы: «Всё в мире имеет свою музыку, и счастье человека зависит от того, как он звучит. Помните, что красивая музыка и других делает красивее!»
И правда, на концертах Королевы-Соловья некоторые не слишком привлекательные девушки расцветали ярче самых ярких роз и потом не знали, как избавиться от толпы разом набежавших поклонников, повсюду следовавших за необыкновенным сиянием их глаз. И юноши, досаждая соседям, пели хором под окнами таких новоиспечённых красавиц, пели всю ночь, ведь сияние особенно хорошо заметно в тёмное время суток.
Ещё Тереза говорила, что каждый из людей выводит свою личную тему, которую уже нельзя переписать. И надо стараться звучать чище, чтобы мир стал светлее.
Гракх, вспоминая эти слова, только качал головой, – то, что творилось на Родном острове, нельзя было назвать музыкой. К тому же его переживания за Октавиана последние дни непонятным образом усилились. Он не связывал это с чёрным дирижаблем, грозовым облаком повисшим над городом, но чем больше волновался за сына, тем крупнее казалось пятно в небе. Дирижабль никуда не летел и не садился – словно клякса на небосводе.
Гракх, как и все духовики, не был слаб зрением, поскольку всю жизнь играл бровями, а это хорошая гимнастика для глазных мышц. И ему было странно различать перепончатые, как бутоны ядовитых цветов, воронки, торчащие из гондолы цепеллина. Казалось, они шевелятся на своих стеблях, прислушиваясь к происходящему на улицах и под крышами домов.
Старик открыл футляр с тромбоном, и на сердце сразу посветлело от его солнечной меди. Уже в компании верного друга он вернулся к мыслям об Октавиане. Время от времени их навещали матросы с весточками из Европы. А недавно его мальчик написал, что уяснил простую истину – выбирая дело в жизни, человек либо отдыхает душой на работе, либо работа всем весом отдыхает на душе. Там же сказал и о любви: чем она дальше, тем она ближе.
Слова сына остались для Гракха загадкой, поскольку его любовь всегда была и рядом, и близко. Он разглядел её сквозь мундштук тромбона, как астроном – звезду в телескоп, когда юная Амма пришла на танцплощадку городского парка. Достаточно было всего раз дунуть в её сторону, чтобы музыка отразилась от глаз красавицы и вернулась к старому холостяку, став ещё прекраснее и рассказав о девушке всё.
Да, женитьба с Аммой принесла в каждый уголок их дома полнейшую гармонию. Конечно, когда дети начинали звучать одновременно, дом шатался, но разве была музыка лучше, пусть нестройного и разрушительного, но хора любимых голосов!
Погружённый в воспоминания, Гракх не заметил, как дверь открылась, и в лавочку бочком вошёл тучный господин с тростью. Порыв ветра, ворвавшись следом, подхватил оперные партитуры и рассеял по полу. Гракх опомнился и бросился собирать разлетевшиеся листы, на один из которых неловкий посетитель наступил ногой. Ползая на четвереньках, он добрался до штиблеты, стоявшей на заключительной части «Травиаты».
– Позвольте, любезная штиблета, – язвительный старик похлопал по лаковому носку, различая своё искажённое отражение. – Это слишком трагичный финал, чтобы ещё и топтать его!
Незнакомец поглядел сверху и убрал ногу.
– О, вы не представляете, сколько раз я его скушал! Буквально, знаю назубок, – воскликнул тоненьким, не вяжущимся с внушительной фигурой, голоском.
Гракх не обратил внимания на оговорку и вернулся за прилавок, где принялся аккуратно раскладывать ноты. Незнакомец тем временем осматривал инструменты, медью, серебром и лакированным деревом заполонившие всё вокруг.
– У вас богатый выбор, – с видом знатока щёлкнул по раструбу тубы. – Вот инструмент, который мне по душе!
– А что, собственно, вы хотели, любезный? – Гракх исподлобья оглядел безупречный костюм посетителя.
– О, сущий пустяк. Мне нужен тромбон и, желательно, с историей.
Сказанное незнакомцем отчего-то расстроило старого музыканта.
– Ну, знаете, тромбон это далеко не пустяк! – сказал он, невольно беря инструмент в руки и наводя на широкий, до ушей, рот. – Тромбон – это, это…
Что-то вдруг вскипело в душе Гракха – то ли досада, то ли чувство обиды за верного друга, и он, в ответ на бестактность, взял и выдул в лицо невеже целую фразу из финала всё той же «Травиаты».
То, что случилось дальше, поразило музыканта до глубины души: оглушительный рёв тромбона, не успев наполнить комнату, тут же исчез в приоткрытом рте незнакомца и даже эха не оставил.
Гракх зажмурился и дунул сильнее. А поскольку, играя на тромбоне, он начинал видеть мир его медным глазом, то сердцу зоркого духовика открылась странная картина: перед ним на тоненьких ножках-макаронах качался огромный бурдюк с невероятно широким ртом, беспрестанно жующим неровными, волнистыми губами. Глазами бурдюку служили густые меховые ноздри, расставленные широко по краям туловища-лица, из боков которого торчали макаронины с ладонями-блинами. Блины эти делали круговые движения, словно гладили пустоту музыкального магазинчика.
И Гракху вдруг стало ясно, что они ощупывают не просто воздух между прилавком и стенами, а именно ту пустоту, которая появилась после уезда Октавиана, так, будто хотят узнать, сколько переживаний отца подвешено рядом с инструментами. Всё это было настолько явно, что старик запнулся и открыл глаза. И как только он это сделал, тут же напоролся на острый, как лезвие, ответный взгляд незнакомца.
Гракх снова зажмурился и дунул сильнее, начиная небывалую дуэль духовой меди и дышащего железа, которое кололо, выскакивая то из одной, то из другой лохматой ноздри. И было неясно, что же это такое – острый полоз, волос или голос самого тромбона, который, отражаясь от чудища, прихватывает его отвратительные черты и ранит сердечный слух.
Музыкант перепрыгивал с одной оперы на другую и пытался всячески замести следы и увернуться от разящего взгляда меховых ноздрей. Но тот неизменно настигал, а ладони-блины, кругами жаря по сиротливой пустоте магазинчика, пытались прилепиться к кулисе и выдернуть её из тромбона.
Через некоторое время гонка утомила старика, дыхание сбилось, но он отважно наблюдал за происходящим через мундштук, ни на миг не отрывая его от губ. А видел он теперь следующее: блины всё же приклеили кулису, но выдёргивать её не стали, а облепили весь инструмент целиком, словно хотели стать блинчиками с тромбоном. И, как только их липкая, ноздреватая поверхность сомкнулась со всех сторон, внутри медного друга что-то булькнуло и перевернулось. А следом и прилавок вместе с нотами встал с ног на голову, но нотные листы на пол не упали, а свесились, зеленея на глазах.
«Вот это да! – подумал Гракх, ощущая в мундштуке отчётливую кислятину лайма. – Это ещё что за фокусы?»
Тут перевёрнутый бурдюк широко открыл кривой рот, всосал все горькие раздумья отца о сыне и даже не поморщился. А вот тромбон заревел по ослиному, захрипел, запищал, а потом и вовсе умолк. И в наступившей тишине раздался голос, который шёл из бурдючного чрева и плясал по лавочке от самого густого баса до неимоверной тонкости фальцета: