– Вот до каких степеней дожилась, голубушка, побоялась из коляски-то вылезать, боюсь, что обратно не заберусь… Поднимайся скорей ко мне, я хоть тебя обниму да поцелую.
И обнялись они, и расцеловались, как родные, объединенные одним общим горем, которое сменилось общей же радостью.
А скоро уже молились в маленькой деревенской церкви перед иконой Богородицы, как и в прошлый раз, и слезно просили все о том же: о ниспослании здравия и помощи рабу Божьему Ивану.
На крыльце имения, уже проглядев глаза, их ждала Любаш-ка, и даже взвизгнула от молодого восторга, когда кинулась к подъехавшей коляске. Арине в какой-то момент показалось, что она вернулась к себе домой, где очень долгое время отсутствовала.
До самого вечера просидели они с Василисой Федоровной на прохладной веранде, глядя, как Любашка варит малиновое варенье; говорили, говорили и не могли наговориться.
– Я ведь, голубушка, помирать собиралась, когда первую-то телеграмму доставили, – рассказывала Василиса Федоровна, – даже велела Любашке смертное приготовить. Легла, руки вот так сложила, и думала, что больше уж не подняться… А поднялась, поднялась я, голубушка, как вторую-то телеграмму прочитала. Теперь и ты приехала, мне хоть в пляс пускайся…
И Арина тоже рассказывала, как переживала страшное известие, как показалось ей однажды ночью, что она вот сейчас, в сию минуту, умрет. Никому об этом не рассказывала, даже Ласточке, а теперь изливала душу и будто освобождалась от той тяжести, которая накопилась в черные дни полного отчаяния.
Вечером, не желая и на короткий срок расставаться с невесткой, Василиса Федоровна приказала Любашке, чтобы та постелила им в одной комнате, и ночью, когда уже лежали в постелях, призналась:
– Ты уж меня прости, голубушка, я ведь тебя испугалась спервоначалу. Перед тем как тебе приехать, сон мне приснился, чудный такой сон. Будто бы вижу я свое имение, комнаты вижу, а войти туда не могу, будто кто меня за руки схватил и не пускает. А по всем моим комнатам девица незнакомая ходит. Кто такая? И мне как бы голос чей-то говорит: а это хозяйка новая, сына твоего Ивана жена молодая, теперь она здесь жить будет… Проснулась, помню, и так рассердилась на Ивана – что же ты, сын, не посоветовался, ни слова не сказал, благословения не попросил, все сам-один придумал. Потому и встретила тебя неласково, а утром-то, когда разглядела, увидела – глаза у тебя хорошие, светлые. Я за свой век много людей повидала – знатных, не знатных, всяких, и давно уж научилась, голубушка, по глазам их определять, в глазах вся правда человеческая таится… Ох, заговорила я тебя, ты уж сны, наверное, видишь. А вот забыла спросить, голубушка, на какой срок приехала?
Как хотелось ответить Арине, что приехала она надолго, что теперь не будет скучать в одиночестве Василиса Федоровна, что скрасит она ей не одну неделю, а то и не один месяц, но пересилила себя и сказала правду:
– Да вот еще один денек поживу, а утром уж на станцию меня отправлять надо.
И дальше, не таясь, рассказала о том, что задумала она ехать к Ивану Михайловичу в неведомый город Харбин и быть там рядом со своим мужем до тех пор, пока он не выздоровеет…
Слушала ее Василиса Федоровна, не прервав ни словом, ни вздохом, а когда дослушала, тяжело зашевелилась на своей постели, опуская больные ноги на пол. Поднялась, коротко охнув, зажгла свечу и попросила строгим голосом:
– Уж не сочти за труд, голубушка, и ты поднимись. А теперь на стул встань и достань мне икону Богородицы, семейная она у нас, меня ей матушка на венчанье благословляла.
Приняла икону, осторожно дотронулась блеклыми, старческими губами до ее уголка, и голос у нее будто надломился:
– Благословенье тебе мое материнское, голубушка, и ангела-хранителя на дорогу.
Арина опустилась на колени, увидела в неверном пламени свечи глаза Богородицы на иконе, и они показались ей живыми, как и тоскующие глаза Василисы Федоровны.
11
И вспомнилась эта ночь, до самых мелких подробностей, вспомнились юные лица вольноопределящихся, которые уезжали на войну и смущенно просили ее написать в блокнот с золотым обрезом добрые пожелания, вспомнился, конечно, и Иван Михайлович, где-то далеко отсюда страдающий от ран, вспомнились сотни, тысячи людей, перед которыми она пела, и обида за всех за них, знакомых и незнакомых, захлестнула ее с такой силой, что одеревенели руки, словно от них отлила кровь и сгустилась в один тугой комок, подкативший к горлу и не дающий дышать. Но она еще смогла справиться с собой, не вскочила, не закричала, только руки положила на стол, чтобы они не дрожали.
А незнакомый господин, поблескивая стеклышками пенсне и картинно попыхивая сигарой, продолжал стоять возле столика и говорил барственным, уверенным голосом, словно выступал перед публикой в присутственном месте:
– Японцы, конечно, макаки, но и русские никаки. Что вообще русские могут? Лопать кашу и хлебать водку! Бьют их япошки в хвост и в гриву, и правильно делают, что бьют! Гнилая, паршивая, мужичья страна, место которой сидеть за печкой цивилизованного мира, а туда же, в калашный ряд с квасной рожей – дальних земель возжелалось! А воевать не умеют – ни по суше бегать, ни по морю плавать! Это додуматься только, главнокомандующего поставили по фамилии Куропаткин! Куропаткин! И все, кто в этой армии воюет, тоже куропатки, у них мозги куриные и рожи тупые!
Господин возник перед столиком на веранде, где сидели Арина с Черногориным, так стремительно, будто черт из табакерки, поклонился, оттопыривая руку с сигарой, и сразу заговорил, не назвав себя, не представившись, но понятно было, что известную певицу он узнал, потому как обращался именно к ней:
– И не надо, милейшая госпожа Буранова, проливать прелестные слезки по несчастным якобы солдатикам, этих солдатиков у нас, как навоза вонючего – неизмеримо! И пусть его возят и возят на поля так называемых сражений. Воздух чище будет!
– Вы чего, собственно, хотите? – попытался вмешаться Черногорин.
– Я? Чего я хочу? – господин ткнул себя указательным пальцем в накрахмаленную манишку на груди и вздернул этот палец вверх. – Я хочу, чтобы вся эта гниль рухнула! Чтобы рассыпалась в прах! И хочу, чтобы над этой гнилью талантливые люди не рыдали, как рыдает несомненно талантливая госпожа Буранова.
Это единственное, о чем я хотел сообщить вам, надеясь, что мой голос дойдет до разумного человека!
– Будьте добры, наклонитесь, я вам на ухо шепну, – Арина поманила его ладошкой, господин с любопытством низко наклонился, готовый слушать, и в этот же миг неуловимым движением другой руки, она сняла со стола полный фужер вина и опрокинула его на продольную лысину господина. А затем, не давая опомниться, уже двумя руками, неумело, неловко, но яростно, схватила его за остатки волос вокруг лысины и ткнула лицом прямо в широкую тарелку с селянкой, которую любил заказывать в загородном ресторане Черногорин. Выкрикнула:
– Закуси теперь! Закуси!