На следующий день Можухина и Жигалова отвезли в Гроссрёрсдорф, где с ними пообщались представители РОА. Но в ряды РОА зачислили только Жигалова, а Можухина забраковали по возрасту и здоровью. Так что Можухину пришлось вернуться в лагерь, где с ним почти никто больше не разговаривал и даже часовые сторонились его.
Чувствуя, что во время работы пленные могут что-нибудь сделать с Можухиным, фельдфебель стал оставлять его в лагере, где он помогал поварам, сапожникам и уборщику. Примерно через неделю Можухин подошёл ко мне и стал упрашивать, чтобы я поговорил с фельдфебелем относительно возможности изготовить баян. Можухин хотел поработать несколько дней в мастерской, чтобы изготовить недостающие детали. Мне стало жалко старика, и я выполнил его просьбу, а фельдфебель на этот раз пошел ему навстречу. К февралю 1945 года он всё-таки смастерил баян и стал часто играть на нём различные мелодии. Казалось, Можухин вернул себе уважение товарищей. Однако при освобождении из плена Можухина кто-то выдал Особому отделу.
В середине ноября фельдфебель снова отправил меня работать к цветоводу Освальду Хёне в Цшорнау. Освальд сразу познакомил меня с молодой работницей Катей, привезенной к нему из Белоруссии. От Кати я узнал, что она недовольна хозяином, так как он, будучи бедным, не мог хорошо кормить и одевать её. Жила Катя не в доме, а в одном из углов теплицы. Кроме того, молодой хозяин приставал к ней, пользуясь тем, что его супруга практически не вставала с постели. Занимались мы с Катей в основном подготовкой теплиц и парников к зимовке, а также выращиванием цветов зимних сортов, их упаковкой для транспортировки и реализации.
…Рассказы беженцев, а также газетные публикации, свидетельствовали, что дела у вермахта очень плохи. Мы чувствовали, что находиться в плену нам осталось совсем немного. Однако, в основном из-за наступающей зимы, никто из нас не помышлял о побеге из плена, чтобы пополнить ряды сражающихся против Германии.
Наступил декабрь, и работы для нашей лагерной команды стало меньше. Да и питание было терпимым, благодаря усилиям фельдфебеля. Он где-то приобрел выбракованных лошадей, которых у нас «превратили в мясо». К тому же фельдфебель продолжал получать от крестьян и других лиц, к которым отправлял нас работать, дополнительные продукты для себя, солдат охраны и пленных. Так что с комендантом лагеря, который хотя и был очень суров, нам все же повезло. Не знаю, остались ли бы мы живыми, если бы попали в другой лагерь.
…К середине декабря, когда немецкому командованию удалось улучшить положение на Западном фронте и закрепиться в Северной Италии, настроение у немцев в тылу поднялось, многие стали заносчивыми, а главный прораб Штайнорт начал обращаться с нами еще более грубо и угрожал расправиться со мной. Не знаю, что бы он сделал, но вдруг под Новый, 1945 год я оказался в госпитале из-за острой боли, связанной с воспалением мочевого канала.
После первичного обследования я отнёс выданное мне направление в госпиталь к фельдфебелю. Он сразу задал мне вопрос: «Какую же девицу ты оседлал тайком от меня, кто же тебя наградил такой заразой?» Я, как и в медсанчасти, попытался объяснить фельдфебелю, что ничего подобного не было, но он мне не поверил. Отправляя меня в госпиталь, фельдфебель сказал, что будет с нетерпением ждать моего возвращения, а назначит переводчиком Сашу Зинченко.
Утром в сопровождении конвоира Рахеля я отправился пешком до Кёнигсварты. Погода была снежной, с небольшим морозом. Мы прошли через две украшенные рождественскими ёлками деревни – Дойчбазелитц и Писковитц. Последняя была не немецкой, а сорбской, с множеством изваяний Христа перед домами. В ней мы зашли к знакомым Рахеля, где хозяйка и её дочь накормили нас неплохим обедом.
К вечеру, когда уже почти совсем стемнело, мы добрались до расположенного перед Кёнигсвартой госпиталя, где Рахель сдал меня администрации и ушёл. Меня устроили в теплой палате, где на одноярусных металлических койках с чистым бельём разместились 10 больных. На следующий день врач сообщил мне, что в этом госпитале нет лаборатории, позволяющей точно определить мою болезнь, в связи с чем меня направляют в госпиталь в Шморкау. В Шморкау палата оказалась холодной. Место мне дали на верхнем ложе двухъярусных деревянных нар. Больных было мало. От соседа я узнал, что в госпитале с лета 1943 года, когда я в нем находился, многое изменилось: гестаповцы арестовали группу врачей во главе с Соколовым. Всех их отправили в концлагерь.
Оказалось, что медики организовали в госпитале подпольный центр, который вел работу с военнопленными в поддержку воюющей Красной армии, осуществлял разведывательную деятельность, а также помогал укрывать убегающих из плена людей.
…По случаю наступления Нового года никто из начальства нас не поздравил. Было холодно, грязно и, главное, хотелось есть. Еще хуже – на нижнем белье появились вши, а сменного белья не имелось. Я промучился всю предновогоднюю ночь. Утром один из больных обратился ко мне со странным предложением: «Слушай, на тебе мундир английского офицера, а на мне его брюки. Давай сделаем обмен: ты отдаешь мне мундир, а я тебе – большой кусок нового французского сукна цвета хаки. “Дома” сошьешь себе мундир советского офицера». Я решил, что Саша Морозов может сшить для меня абсолютно всё, и согласился.
4 января 1945 года меня выписали из госпиталя. Фельдфебель подробно расспросил, что со мной было, и возмутился, не увидев на мне казенного мундира. Пришлось соврать, что он порвался, а я купил кусок хорошего сукна и прошу указания фельдфебеля сшить мне новый. Он согласился. Повара нагрели для меня воду, я помылся и надел свежее бельё. Затем ребята угостили меня ужином, и всё в жизни пошло по-старому.
…Произошло изменение и в доме нашей хозяйки Марии Шольце. Её работница – немка «Дурочка» – вдруг забеременела – и её куда-то отправили. Ребята говорили, что в этом «виноват» наш вездесущий Лёня Маляр. Вместо неё прислали аппетитную хохлушку Галю, с которой раньше «водил любовь» пленный француз из Каменца, в первое время упорно появлявшийся возле нашего двора. Но вскоре Галя стала уделять особое внимание мне: первой здоровалась и пыталась вступить в разговор через проволочную ограду во дворе. А я, смущаясь, отмалчивался.
Между тем Саша Морозов сшил мне новый мундир (китель) со стоячим воротником. Но так как моего материала для этого не совсем хватило, мундир вышел укороченным – в виде ветровки, застегивающейся у пояса. Пуговицы на мундире пришили красноармейские, с пятиконечной звездой, серпом и молотом. Такие же две пуговицы, как бы оставшиеся от погон, Саша пришил на плечах мундира.
Затем у пленного ленинградца Максима Громова я выпросил хранившиеся у него (на всякий случай) изношенные темно-фиолетовые кавалерийские брюки – полугалифе с большими дырками на коленях. Но Саша пришил на них и между брючинами куски брезента, напоминавшие леи кавалериста. Затем он сшил из моих широченных брюк-клёш и кусочка черной ткани артиллерийскую фуражку с черным околышем, а кубанку я отдал Ване Трошкову. Теперь не хватало сапог, но Саша нашёл у своего хозяина портного Вайдлиха пару голенищ черного цвета и принёс их мне. Я надевал эти голенища поверх ботинок, так что со стороны казалось, будто ношу высокие хромовые сапоги. Таким образом, моя одежда стала походить на униформу советского офицера – то ли артиллериста, то ли кавалериста. Однако, чтобы было ясно, что я военнопленный, я аккуратно нарисовал на левой стороне мундира над грудью и сзади красной масляной краской небольшие буквы «SU», означавшие мою принадлежность к Советскому Союзу. Моя новая форма понравилась всем нашим девушкам в деревне и даже фельдфебелю.