И с Сережей, и с Тимой я был в хороших отношениях. А после войны, в 1949–1965 годах, с Сережей и его семьей, проживавшей в Москве у Патриарших прудов, очень часто общался и даже многократно ночевал у них, когда был холост. Сережа подрабатывал на дому ретушированием фотоснимков, особенно портретов, был мастером спорта и тренером по волейболу. К сожалению, он рано умер, а в их квартире обитают другие люди.
У Тимы Добринского я был в Ленинграде в 1959 году. Он окончил Ленинградский институт «Кинап» и стал крупным инженером по кино-фототехнике и тонкой аппаратуре.
…Закончив обход строя, фельдфебель приказал мне и Николаю Павловичу повести больных в медико-санитарную часть. Конвоя не было, и за всё, что могло произойти по дороге, отвечал я.
Фельдшер и Николай Павлович завели в одну из комнат шестерых больных, которым предварительно требовалось измерить температуру. Вдруг через несколько минут оттуда раздались вопли фельдшера и громкий мат нашего санитара. Оказалось, что у одного больного, напоминавшего по внешности и разговору татарина, температура превысила 42 градуса. Заподозрив неладное, медики заглянули пациенту под мышки и обнаружили там нагретую в горячей воде тряпку, куда и попала головка термометра.
Фельдшеру пришлось заново измерить температуру, засунув термометр… в задний проход пленного. Поместить термометр в рот фельдшер не решился, сказав, что «этот дурак может сломать дефицитный прибор зубами». Фактическая температура больного не превысила нормальную. После этого случая почти всем нашим пленным фельдшер мерил температуру, засунув термометр только в то же место.
Товарища вывели в коридор и сообщили всем, что он натворил. На плохом русском языке он попытался извиниться и всех этим развеселил. Я спросил его по-татарски, кто он и откуда родом. Он обрадованно сказал, что родом из Татарии, жил в деревне под Буинском – центром уезда, к которому относилась и моя родная деревня. Таким образом, свой первый рабочий день в лагере мне пришлось начать с применением не только русского и немецкого, но даже татарского языка, которым я тогда владел совсем немного.
Эта встреча в медсанчасти привела к тому, что уже вечером все татарские военнопленные признали меня за своего человека и стали тянуться ко мне, но прежние товарищи проявили ко мне некоторую неприязнь, установив, что я не русский. Спустя несколько дней я получил кличку Японец, а позднее ее дополнили прозвищем Чувашонок. Конечно, товарищи всегда звали меня просто Юра.
Фельдшер зашел в кабинет врача и через минуту пригласил туда и меня. Я увидел сидящего за столом относительно молодого, худощавого и черноглазого врача, из-под белого халата которого виднелись медицинские зеленые петлицы офицерского мундира военно-воздушных сил. Сразу сказал «Доброе утро» и добавил, что моё имя Юрий и я бывший студент. Он ответил на моё приветствие, но свои имя и фамилию не назвал.
Начался приём больных. Всё шло хорошо, когда применялись житейские слова, но когда дело доходило до медицинских терминов, я вынужден был долго объясняться с врачом. Но врач, который до этого был очень серьезен, только посмеивался и говорил, что через три-четыре посещения всё будет в порядке.
Фельдшер помогал врачу, делая больным перевязки, выдавая лекарства и выполняя другие процедуры. Наш санитар Николай Павлович тоже старался принимать в этом участие. Большинство больных оказались простуженными или с расстроенными желудками. Первые получали давно известный мне аспирин, который врач называл «ацетил салицилиулум», что я услышал впервые. Вторым давали порошок активированного угля после того, как фельдшер заставил их выпить раствор марганцовки.
Почти всех пришедших к врачу больных, кроме симулянта-татарина, освободили от работы. Фельдшер на особом листе написал список освобожденных, где были перечислены не фамилии и имена, а только личные номера. В основном именно по личному номеру немцы знали и учитывали пленных. Список вручили Николаю Павловичу, который должен был показать его унтер-офицеру Петцольду. Кстати, тому татарину, которого звали Рашид, за его проделку в медсанчасти ничего от начальства не было, но зато он стал в лагере объектом постоянных насмешек.
Когда мы возвращались в гараж, на плацу застали немецких военнослужащих, которые занимались тем, что маршировали под командованием унтер-офицеров и фельдфебелей. После команды «Песню, песню!» они исполняли очень четкие по ритму военные марши. Под такие песни ноги любого человека невольно пошли бы сами собой строевым шагом. У нас на родине подобных маршевых песен я раньше не слышал. К сожалению, я запомнил лишь мотивы и отдельные бесхитростные слова этих маршей. Исполнялись и патриотические припевы, например, «мы самые лучшие солдаты в мире, и так мы будем маршировать, чтобы родина была жива и жила дальше». Было много и других песен, включая марши времен Первой мировой войны и даже более раннего времени.
…После обеда все мои соседи по комнате ушли по делам, а меня оставили в распоряжении комендатуры. Так как сидеть без дела было скучно, я вытащил из кармана свой автопортрет, нарисованный в Шталаге IV B. Пришла мысль нарисовать на оставленном Петцольдом куске хорошей белой бумаги новый карандашный портрет, но на этот раз одетым в английский мундир и шапку-кубанку. Для этого я опять воспользовался той же фотографией на студенческом билете, на которой сохранились нанесенные карандашом клеточки. Работа приближалась уже к концу, когда ко мне зашел поговорить один из пленных, который утром был у врача. Его звали Иван Осокин по прозвищу Рязанский – он был родом из-под Рязани. Он сразу попросил нарисовать ему на правой руке сердце с крестиком и надписью «Не забуду мать родную». Он хотел, чтобы потом другой умелец наколол ему иголками этот рисунок. Договорились, что я выполню его просьбу в выходной день. Иван обещал расплатиться за работу махоркой на несколько цигарок. Оба своих портрета я положил в тетрадь с записями на немецком и русском языках. К сожалению, при возвращении из германского плена я сильно намочил тетрадь и лишился обоих рисунков.
После ужина к нам в комнату приходило много людей. Из всех посетителей мне особенно понравился оптимизмом, эрудицией и приятным обхождением с людьми, а также и способностью рассказывать, однополчанин Николая Павловича майор Михаил Иванович Снопков, коренной ленинградец. С первого же дня знакомства мы крепко подружились. Оказалось, что Снопков, его спутница жизни и дочь в начале войны проживали в Куйбышеве (Самаре), а две старшие сестры остались в блокадном Ленинграде. В декабре 1959 года, будучи в служебной командировке в Ленинграде, я без особого труда разыскал и проведал Михаила Ивановича, а после его кончины в 1962 году продолжал дружить с двумя чудесными женщинами Михаила Ивановича – его женой Зинаидой Николаевной и сестрой Ефросиньей Ивановной.
…Незадолго до отбоя к нам зашел унтер-офицер Петцольд. Он сказал, что завтра комендатура лагеря даст возможность всем пленным помыться горячей водой и сменить нижнее бельё. В связи с этим переводчик Саша, полицай Федор Журавский и его помощник вместе с фельдфебелем Хебештрайтом и конвоиром рано утром отправятся на грузовой автомашине в Гроссрёрсдорф и привезут оттуда чистое бельё. На время отсутствия Саши и Феди старшим в рабочей команде оставили меня. Следовательно, мне предстояло обеспечить вынос параши из гаража, потом заняться доставкой завтрака из кухни в сопровождении старшего стрелка Нойберта и позаботиться о возвращении тары на кухню.