Велемир Радомирович слушал его, затаив дыхание, стараясь не пропустить ни слова.
— Первое, — продолжил Лукашевич. — Каждую букву, или пругву, должно было так точно выговаривать, как она есть. Второе. Писать ими слова Первобытного языка от правой руки к левой, а читать, за исключением окончаний оных, от левой руки к правой, и наоборот… Таким образом, должно было и говорить.
— Я понимаю, понимаю, — быстро сказал Толбуев. — Например, писалось муча, напяча, а выговаривалось чума, япанча. Это и есть чаромуть.
— Да, — едва слышно пошевелил губами человек-артефакт. — Третье. Когда слово первобытного языка писалось нововымышленными чарами… и читалось не в обратном порядке… тогда оно должно было произноситься не по прежнему выговору, а сообразно чарным звукам. Писали: зверевой, страждь — а выговаривали по чарам — свирепый, страсть: это есть чарная истоть… А прямая или собственная истоть есть каждое слово первобытного языка, сообразно его выговору произносимое… И четвертое. Когда мы раскроем словарь какого бы ни было языка… то можем видеть в нем чарную истоть и чаромуть, как бы перемешанные в беспорядке: сие свойство есть смешение. Так он писал под конец своей жизни. Уже находясь в «желтом доме»… упрятанный туда современниками-фарисеями.
И вновь Платон Акимович замолчал, и, казалось, не произнесет больше ни слова. Толбуев сам продолжил, за него:
— Упрятали не только его. Всегда за семью печатями прятали и сведения о славянской письменности. И не только скрывали, но еще и тщательно искажали. А ваш предок упорно доказывал, что род человеческий исконно был то выше нынешнего, то унижался, то опять принимал образ и подобие миро-творца, то есть творца мира. А славянский язык есть история рода человеческого. И все народы мира, не пройдет и двухсот лет, а это уже скоро, с намерением узнать сокровенный и истинный смысл слов и образов, станут изучать его. И если мы сами, русские, не будем участвовать в этом всемирном направлении к разработке «единого языка», то нас все осмеют и поделом. А после, писал он, весь свет будет говорить на одном из усовершенствованных славянских языков. Здесь нет какого-либо тщеславия или оскорбления другим языкам. Наш язык есть свой всем народам мира.
Ветхий старик произнес:
— Да. Мой прапрадед сделал именно такой вывод… Славянский язык — язык первобытного мира, древности незапамятной… Богатство его равняется богатству языков чаромутных, всех вместе взятых… Бог сохранил его неприкосновенно или пощадил от чаромутия на память всему роду человеческому. И мы многие тысячелетия прожили не чужим, а своим умом и разумом… Вот что главное.
— Им проделан титанический труд в сравнительной лингвистике, открыты тайные истины языкознания, — согласно кивнул Толбуев. — Он, наверное, первым заметил, что мы употребляем «огреченные» или «олатиненные» слова, нимало не подозревая, что они взяты греками и римлянами из нашего же языка, а потом чрез них нам же переданных в искаженном виде! Это горестно и доказывает только страдательное положение славянских народов с незапамятных времен. Да, мы принимаем в свой язык нередко свои же искаженные, мученические слова, которых вовсе не в состоянии опознать. И заново учимся на могилах наших предков замерзшими их словами. История целого мира не представляла себе ничего подобного…
Вздохнув, он добавил:
— Но несомненно и то, что носители русского и других славянских языков, я подразумеваю тут Праязык, обладают сильнейшей устойчивостью к «идеологическому» воздействию, ко всякого рода попыткам управлять «сверху», которые непременно строятся на том или ином искусственном языке. И несомненно, что в еще большей степени такой устойчивостью обладали раньше.
— Интересна и такая его мысль, — тихо сказал Платон Акимович. — Славянские языки отличаются от прочих тем, что в них каждое имя в названии предмета имеет два смысла… Первый есть внешний, то есть имя вещи или предмета, а второй внутренний, означающий свойство или качество сего же самого предмета… для узнания которого нужно читать слово в обратном порядке… Но сбудутся ли его пророческие слова о первобытном славянском языке… который вновь станет единым языком обновленного человечества?
— Если устоит мир, — отозвался Велемир Радомирович. — А это возможно лишь в том случае, если не произойдет построение на земле Нового Вавилона.
— Вы знающий человек, — улыбнулся старик. — С вами интересно, но теперь давайте просто помолчим… Мне трудно много разговаривать. Я и так за весь день всего несколько фраз произношу, а тут — вон сколько…
— Хорошо, хорошо, — поспешно согласился Толбуев. — Отдыхайте. Да и мне пора. Здесь, неподалеку… Еще успеем пообщаться.
И он, встав с лавочки, нагнулся к роднику, прямо в ладони зачерпнул живительной воды и с наслаждением утолил жажду. А затем отправился через овраг на кладбище. Уже с новыми силами, как бы окрепнув и вдохновившись на любые свершения и испытания… А незримая и неслышная тень, притаившаяся на лестнице, скользнула вслед за ним.
Велемир Радомирович двигался уже привычным маршрутом к сторожке. Ему было легко и спокойно. Нашлось еще одно подтверждение его гипотезе о Праязыке. Да не его одного, а целого сонма отечественных лингвистов, историков, археологов и других ученых и исследователей. А тут он словно бы получил благословение от самого самобытного патриарха-языковеда Платона Акимовича Лукашевича. И пусть это был всего лишь его далекий потомок, но все же…
Может быть, поэтому, окрыленный негаданной встречей, поглощенный радужными мыслями, Толбуев и потерял бдительность. А этого делать никогда нельзя, даже на пике счастья. Тем более когда идешь на встречу с погибшей женой. Велемир Радомирович, уже подходя к сторожке, вдруг почувствовал какое-то беспокойство и тяжесть в груди, на сердце. Что-то, какая-то неведомая, но охранительная сила настойчиво предупреждала его: стой, ни шагу дальше! Звучала в мозгу. Но было уже поздно.
Он не прислушался к внутреннему голосу, отмахнулся от него. Подошел к порогу открытой, как и прежде, двери. Внутри на этот раз горели свечи. Множество свечей, натыканных повсюду. Они освещали все пространство сторожки, каждый уголок. Но в помещении никого не было. Ни единой души.
Толбуев вошел внутрь. «Прячется она, что ли?» — подумал он. Странно. Или ушла куда? Но зачем же тогда свечи? Все это походило на какой-то ритуал. Похоронный или каббалистический. Тем более что на столике лежал череп. И стояло несколько разного размера зеркал. На одном из них кроваво-красной губной помадой было написано: «Жена». На другом — «Муж». Или это была не помада, не краска, а кровь? И эти зеркала будто смотрели друг на друга. Из потустороннего мира.
И тут дверь вдруг неожиданно захлопнулась. Словно кто-то только и ждал того, что Толбуев окажется в ловушке. Птичка попалась в клетку. Велемир Радомирович рванулся назад, подергал дверь, но она уже была крепко заперта снаружи. Может быть, ее даже подперли чем-то.
— Эй, что за шутки? — громко сказал он. — А ну-ка отворите!
— Сгоришь в гиене огненной, — услышал он тихий вкрадчивый голос. Мужской или женский — не разобрать. Голос смерти. Ему стало совсем не по себе. Надо же так попасться! И глупо, и нелепо. Действительно, как мотылек на огонек свечи.