В конце лета 1989 года стали появляться первые признаки неизбежного краха коммунизма в Восточной Европе. В начале июня на выборах в Польше победил профсоюз «Солидарность», и генерал Ярузельский согласился с этими результатами. В Болгарии продолжилась либерализация: в сентябре здесь была открыта граница с Австрией, через которую хлынули потоки беженцев из ГДР. Утечка населения из ГДР и демонстрации начала октября в Лейпциге привели к падению правления Эрика Хонеккера. 10 ноября началась разборка Берлинской стены. Через месяц настал черед Чехословакии. К концу года в Чехословакии был избран президентом Вацлав Гавел – драматург-диссидент, которого ранее, в феврале, заключили под стражу, – а в Румынии была свергнута чета Чаушеску. Эти события ознаменовали самые долгожданные перемены за всю мою политическую жизнь. Но я не собиралась поддаваться эйфории, подавляя здравый смысл или отбрасывая осмотрительность. Я была уверена, что укрепление демократии и развитие свободы предпринимательства не может проходить легко и безболезненно. Прошло еще слишком мало времени для того, чтобы точно сказать, что за режим начнет развиваться на месте прежнего. Более того, центральная и восточная части Европы – по большей части Советский Союз – напоминали пестрый многонациональный гобелен. К тому же политическая свобода могла вывести на передний план этнические конфликты и трудности и повлиять на границы, неоднократно изменявшиеся в истории нынешнего поколения. Нельзя было исключать войну. Эти приятные перемены произошли благодаря тому, что Запад оставался сильным и непоколебимым – но также благодаря тому, что господин Горбачев и Советский Союз отказались от брежневской доктрины. Будущее новых демократий зависело от сдержанного реформистского правительства в СССР. Было слишком рано утверждать, что порабощенные народы навсегда освободились от рабства: их советские поработители все еще могли показать свою кривую усмешку. Поэтому было крайне важно действовать осторожно и избегать действий, которые могли быть рассмотрены как провокационные как советским политическим руководством, так и военными. И ничто так не разжигало прежнее чувство страха у Советского Союза – страха, который сторонники жесткой линии постарались бы использовать в своих целях, – чем перспектива объединенной, сильной Германии. Тогда, как и сейчас, существовала тенденция рассматривать так называемый германский вопрос как нечто, что «приличные» политики не обсуждают, поскольку эта тема весьма деликатная. Это всегда казалось мне ошибкой. У этой проблемы было несколько аспектов, по которым можно было найти решения, если бы только негерманские деятели рассматривали их открыто и конструктивно. Я не верю в общую вину: только личности несут моральную ответственность за свои действия. При этом я верю в национальный характер, который складывается под влиянием целого комплекса факторов: и хотя карикатурное изображение народа в целом бывает зачастую абсурдным и далеким от истины, оно не убавляет его самоценность. После объединения Германии Бисмарком страна ударялась то в агрессию, то в неверие в собственные силы. Непосредственные соседи Германии – французы и поляки – понимали это куда лучше, чем англичане, не говоря уже об американцах. Впрочем, подобное понимание часто ведет и к тому, что эти ближайшие соседи уклоняются от высказываний, в которых можно углядеть равнодушие или черствость. Русские тоже все это остро сознают, хотя в их случае тишина пока что объяснялась потребностью в немецких кредитах и инвестициях. Однако первыми, кто признал германский вопрос, были современные немцы, подавляющее большинство из которых были убеждены в том, что Германия не должна быть великой державой, которая способна подняться за чужой счет. Истинная причина германской неуспокоенности – это обостренное самосознание. Как я уже утверждала, это единственная причина, по которой немцы искренне – но, полагаю, ошибочно – хотят видеть Германию запертой в федеральной Европе. Германия действительно способна доминировать в рамках этой структуры; ибо объединенная Германия слишком большая и мощная, чтобы быть рядовым игроком. Более того, Германия всегда выглядела в той же степени восточной, как и западной страной, хотя современным выражением этой тенденции является экономический рост, а не территориальная агрессия. Соответственно, Германия в силу своей природы является дестабилизирующей силой в Европе. Существует только одно условие, достаточное для уравновешивания германской силы, – это военное и политическое вмешательство Соединенных Штатов в Европе и тесные взаимоотношения между другими двумя сильнейшими суверенными государствами Европы: Великобританией и Францией, а некое европейское сверхгосударство не могло бы противопоставить этой мощи ничего подобного. Было одно препятствие для достижения такого политического равновесия в бытность мою еще премьер-министром: отказ президента Миттерана как главы Франции прислушаться хоть к собственным инстинктам, хоть к чувствам французов и представить угрозу германским интересам. Для этого нужно было бы резко отклониться от франко-немецкой оси, на которую он опирался, но, образно выражаясь, рывок оказался ему не по силам. Сначала также казалось, что резким противником восстановления мощной Германии могли бы быть и Советы. Разумеется, по расчетам советского руководства, в процессе объединения Германия могло вернуться левоцентристское правительство, которое достигло бы их долгосрочной задачи – нейтрализации ФРГ и ликвидации ее ядерного вооружения. (Как оказалось – и, вероятно, руководствуясь более четким, чем было у нас, представлением об истинных чувствах народа ГДР, – Советы были готовы идти на торги, попросив за объединение небольшую финансовую поддержку от Германии в пользу своей разваливающейся экономики.) Эти вопросы стояли у меня в голове, когда я решила договориться об остановочном визите в Москву для переговоров с господином Горбачевым в сентябре 1989 года на обратном пути с конференции Международного демократического союза в Токио. В Москве мы с господином Горбачевым поговорили о Германии откровенно. Я объяснила ему, что хотя НАТО по традиции делала заявления, которые усиливали чаяния Германии, связанные с ее воссоединением, однако на самом деле мы испытывали определенные опасения. И я не говорила только от своего лица: я обсудила это как минимум с еще одним западным лидером – тут я имела в виду, но не упоминала президента Миттерана. Господин Горбачев подтвердил, что Советский Союз также не хочет германского объединения. Это укрепило меня в решении замедлить уже набравший темп ход событий. Разумеется, я не хотела, чтобы восточные немцы вынуждены были жить в коммунистическом обществе. Но мне казалось, что в ближайшее время будет развиваться подлинно демократическая ГДР и что вопрос объединения стоит отдельно, и в нем должны быть полностью учтены желания и интересы соседей Германии и других сил. Прежде всего западные немцы, казалось, охотно рассматривали это. Канцлер Коль позвонил мне по телефону вечером в пятницу, 10 ноября, после своего визита в Берлин и начала разборки Берлинской стены. Он был явно под впечатлением картин, свидетелем которых он стал: а какой бы немец не был бы воодушевлен? Я посоветовала ему пообщаться с господином Горбачевым, которого, несомненно, очень озаботило происходящее. Он пообещал, что свяжется с ним. Вечером того же дня ко мне на прием пришел советский консул с посланием от господина Горбачева, который тревожился, что может произойти какой-нибудь инцидент – возможно, нападение на советских солдат в ГДР или в Берлине, – который будет иметь важные последствия. Но вместо попыток успокоить общественные ожидания канцлер Коль скорее пытался их «подогреть». В заявлении к бундестагу он сказал, что в центре германского вопроса лежит свобода, а также что народу ГДР нужно предоставить возможность самим решать свое будущее и что они не нуждаются в чьих-либо советах. Это было в пользу «вопроса объединения, а также к германского единства». Тональность уже начала изменяться, и чем дальше, тем больше происходили эти изменения. В таких условиях президент Миттеран созвал внеочередное общеевропейское заседание глав правительств сообщества в Париже, чтобы оценить происходящие в Германии события, на котором Эгон Кренц, новый лидер ГДР, являвшийся, как сказал мне кто-то из Советов, протеже господина Горбачева, выглядел неуверенно. Перед своей поездкой я направила послание президенту Бушу, в котором еще раз изложила свое мнение о том, что приоритетом должно стать установление истинной демократии в ГДР и что вопрос германского объединения в настоящее время не требует решения. Позднее президент позвонил мне, чтобы поблагодарить за послание, с которым он согласился, и чтобы сказать, он ждет с нетерпением возможности, когда мы с ним могли бы «побездельничать в Кэмп-Дэвиде и всласть наговориться». Почти такой же дружелюбной была встреча в Париже вечером в субботу, 18 ноября. Президент Миттеран открыл встречу, задав ряд вопросов, включая и возможность открытия дискуссии проблемы границ в Европе. Начал канцлер Коль. Он сказал, что народ хочет «услышать голос Европы». Затем он проговорил еще в течение сорока минут. В завершение выступления он сказал, что не следует вести обсуждение границ, но что народ Германии должен сам определить свое будущее. После не особо эффектной реплики с места господина Гонсалеса я начала свое выступление. Я сказала, что, несмотря на то, что происходящие сдвиги являются историческими, мы не должны поддаваться эйфории. Может пройти несколько лет, прежде чем удастся достичь истинной демократии и экономической реформы в Восточной Европе. Нельзя ставить вопрос об изменении границ. Должен действовать Заключительный акт Хельсинкских соглашений
[58]. Любые попытки переговоров как об изменении границ, так и о германском объединении могли бы повредить господину Горбачеву и запустили бы процесс, который открывает ящик Пандоры и может вызвать претензии в отношении границ по всей центральной части Европы. Я сказала, что мы должны сохранять целостность как НАТО, так и ОВД, чтобы создать почву для стабильности. В следующую пятницу – 24 ноября – я обсуждала те же вопросы в резиденции Кэмп-Дэвида с президентом Бушем но, безусловно, «побездельничать» не удалось. Хотя собеседник был весьма дружелюбен, он все же казался настороженным. Я повторила по большей части все то, что сказала в Париже относительно границ и объединения, а также о необходимости поддержать советского лидера: многое зависело от его пребывания у руля власти. Президент открыто спросил у меня, сталкивалась ли моя позиция с трудностями, вызванными реакцией канцлера Коля, и каково мое отношение к Европейскому сообществу. Было также ясно, что у нас разный взгляд на приоритет, который необходимо отдавать военным расходам. Президент сообщил о бюджетных трудностях, с которыми столкнулся он, и высказал мнение, что, если условия в Восточной Европе и в Советском Союзе сильно изменились, у Запада непременно должна быть возможность сокращения своих военных расходов. Я ответила, что никогда не исчезнет неизвестная угроза, для отражения которой необходима защита. Военные расходы в этом плане напоминали средства, выделяемые на страхование жилья. Вы не перестаете выплачивать премиальные только потому, что на вашу улицу на протяжении какого-то времени не заглядывают грабители. Я считала, что оборонный бюджет США должен находиться в зависимости не от господина Горбачева и его инициатив, а от военных интересов Соединенных Штатов.