Несомненно, надежды Теда поддерживали две вещи. Во-первых, я не могла не знать, что всевозможные хорошо проинформированные комментаторы предсказывали, что мое пребывание в роли лидера долго не продлится, на самом деле, что меня не будет к Рождеству. Во-вторых, усиливающийся экономический кризис, в котором Британию совместно топили вчерашняя финансовая безответственность правительства Хита и сегодняшняя антипредпринимательская политика правительства Уилсона, мог в результате привести к тому национальному правительству, на котором зиждились надежды Теда. И возможно еще, введение пропорционального представительства могло надолго удержать центристскую коалицию у власти, а людей вроде меня в стороне от нее.
На самом деле шансов, что это произойдет, было гораздо меньше, чем воображали комментаторы. Дело было не просто в том, что я не собиралась отказываться от позиции лидера, ни даже в том, что парламентские тори не были готовы принять возвращение Теда. Не было и надежды на то, что такой проницательный и самоуверенный политик, как Гарольд Уилсон, грациозно отступит в сторону, чтобы дать неким самонадеянным фигурам, которых он презирал, свободу действия для устранения проблем Британии. Если бы он на это пошел, то сделал бы это на своих условиях и в удобное для себя время, именно это, конечно, впоследствии и произошло.
Одним из первых иностранных государственных деятелей, с которым я встретилась, став лидером консерваторов, был Генри Киссинджер, государственный секретарь президента Джеральда Форда. На протяжении многих лет мое уважение к доктору Киссинджеру постоянно росло, а наш анализ международных событий хоть и исходил с разных углов зрения, находил все больше точек пересечения. В то время, однако, я была обеспокоена направлением западной политики по отношению к Советскому Союзу, проводником которой, как известно, был именно он.
Я на самом деле осознавала важность переговоров с Китаем, достигнутых при Ричарде Никсоне в борьбе за власть с Советами. Это был решающий элемент победы в холодной войне, позволяющий навсегда разделить Китай и Советский Союз. Что касается «взаимосвязи», то есть необходимости признать связь в двухсторонних отношениях государств между одним вопросом и другим, выраженной словами самого Генри Киссинджера: «создание системы поощрений и наказаний для достижения наилучших результатов»
[37], я считала, что шансы на ее создание были разрушены слабостью внутренней политики президента Никсона, вызванной Уотергейтским скандалом. Но у меня были сильные сомнения по поводу détente – разрядки международной напряженности.
Мои инстинкты подсказывали мне, что это было одним из тех успокоительных иностранных терминов, что скрывают неприглядную реальность, которую могло бы выразить простое английское слово. Было сложно увидеть разницу между политикой потакания и разрядкой международной напряженности, так как она начала развиваться в условиях американской беспомощности, когда в после-уотергейтском конгрессе доминировали ультралиберальные демократы и Америка терпела поражение в Южном Вьетнаме. Столько реверансов было сделано в сторону этой идеи, что было неблагоразумно откровенно критиковать ее, но я все равно постаралась прямо коснуться этой темы. Это не просто отражало то, что я предпочитаю откровенный разговор, это к тому же было и результатом моего убеждения, что слишком многие люди на Западе были убаюканы верой в то, что их образ жизни был защищен, тогда как на самом деле он находился под смертельной угрозой.
Первым условием для встречи и преодоления этой угрозы было то, что Альянс должен был осознать происходящее; вторым и равнозначно важным условием было то, что нам следовало собрать волю, чтобы это изменить. Даже при затруднительном экономическом положении, в котором пребывала Британия, у нас все еще были ресурсы, чтобы дать отпор в качестве члена НАТО и под руководством Соединенных Штатов. Но мы не могли рассчитывать, что так будет всегда. В какой-то момент упадок – не просто относительный, но абсолютный, и не просто ограниченный одной сферой, но в каждой сфере: экономической, военной, политической и психологической – мог стать необратимым. Требовались немедленные действия, а срочность влечет за собой риск. Соответственно моя первая главная речь по вопросам внешней политики была риском.
События продолжали подтверждать верность моего анализа. В марте Белая книга лейбористского правительства по обороне представила сильные сокращения в сфере оборонного бюджета – ₤4,700 миллионов в течение следующих десяти лет. В том же месяце Александр Шелепин, бывший глава КГБ, а теперь ответственный за «торговые связи» Советского Союза, приехал в Британию как гость Британского конгресса тред-юнионов. В следующем месяце мы увидели падение Сайгона перед лицом северовьетнамских коммунистов посреди сцен хаоса, что добавило Америке бед. Кубинские «советники» начали приезжать в Анголу, чтобы поддержать коммунистическую фракцию Народного движения за освобождение Анголы. Однако лишь то, что я слышала и читала о подготовке саммита в Хельсинки, подтолкнуло меня к решению высказаться.
Идея о саммите в Хельсинки шла от Советов и была тепло встречена западногерманским канцлером Брандтом как вклад в Остполитик – восточную политику, а затем была включена в план мероприятий администрации Никсона. Запад хотел, чтобы Советы вступили в переговоры об уменьшении их военного превосходства в Европе – взаимное сокращение вооруженных сил и вооружений (ВСВСВ) – и об уважении прав человека своих граждан. Но что хотели Советы? Это был гораздо более интересный вопрос, ибо, если, как предполагали скептики, они в любом случае не будут соблюдать свои соглашения, они все равно не вступили бы в переговоры, если бы не ожидали какого-то важного для себя результата. Респектабельность была единственным ответом. Если Советский Союз и его спутники – в особенности потенциально более слабые режимы в Восточной Европе – могли получить международную печать одобрения, они бы чувствовали себя более уверенно.
Но хотели ли мы, чтобы они чувствовали себя более уверенно? Возможно, одна из самых пригодных для использования слабостей тоталитарной диктатуры – это параноидальная неуверенность, которая проистекает из недостатка признания самого режима и результатом которой становится неспособность и даже бессилие в принятии решений. Если бы Советы чувствовали себя более уверенно, их новообретенная респектабельность дала бы им больший доступ к доверию и технологиям, если бы к ним относились с уважительной терпимостью, а не враждебной подозрительностью, то как бы они использовали эти преимущества?
Если я собиралась обрести глубокое понимание этих вопросов, мне нужна была помощь экспертов. Но большая часть экспертов вскочила на удобный поезд советологии, который ехал по рельсам официального покровительства, конференций с «одобренными» советскими академиками, визовой журналистики и большой дозы профессионального самодовольства. Однако через Джона О’Салливана из «Дэйли Телеграф» я узнала о Роберте Конквесте, британском историке и бесстрашном критике СССР. Я попросила его помочь мне, и вместе мы написали речь, с которой я выступила в субботу 26 июля 1975 года в Челси. Само мероприятие было организовано лишь за несколько дней до этого. Я заранее не говорила об этом ни с Реджи Модлингом, ни с кем другим из теневого кабинета, потому что знала, что встречу лишь преграды и предостережения, которые, несомненно, потом просочатся в прессу – особенно если дело обернется плохо.