Зубы опять клацают, я кручусь волчком, рву лапами тех, до кого могу дотянуться. Горит огнем пасть, тошнотворный запах больше не бьет по носу так сильно, гудят мышцы от напряжения, и с каждой новой проглоченной душой пса приходится почти заставлять бросаться на следующую.
Ему не нравится, моему аду не нравится то, что он пожирает. Сила отторгает чужое, непонятное, липкое. В этих проглоченных душах для него нет ничего, они пустые, совершенно непригодные для восстановления. Жалкие крохи, как мелкие осколки костей, все остальное – несъедобная дрянь. Тут нет светлых или темных, они все одинаково мерзкие на зубах, как вата, незаметные и ничтожные.
Я бросаюсь опять и опять, глотаю снова и снова, но меньше их не становится. Они лезут, продолжают просачиваться из ниоткуда. Есть среди них и уроды из Немостора, и бомжи, много подростков и стариков, пара проституток.
Чем больше я кручусь на пяточке, тем меньше становится просто «случайных» жертв. Все чаще попадаются замученные и изувеченные, все больше Немосторцев. Последние на вкус самые гадкие, в них больше всего Ховринки.
Недавно погибшие, как я и ожидала, отступают, исчезают, прячась в стены. А Амбрелла бросает на меня, в меня, тяжелую артиллерию: псевдосатанистов и религиозных фанатиков. Они сильнее, жестче, чтобы разорвать и проглотить недостаточно просто клацнуть зубами, нужно вцепиться, дернуть, вырывая куски, чтобы брызнула в стороны болотная муть, чтобы увидеть в пустых глазах ярость и боль Ховринки.
Меня ведет от усталости, дрожат лапы, Ковалевский позади едва сдерживает свой щит. Пятачок света вокруг нас становится все меньше и меньше, и как только он исчезнет, эгрегор меня достанет, снова будет шипеть каплями на морде и теле, впиваясь в плоть.
Зарецкий, тебе лучше поторопиться.
Мелькает мысль: «а как там остальные»? Но тут же исчезает, сметенная очередным бросившимся на меня духом.
Я больше не нападаю, хватаю только тех, кто лезет слишком близко, кто бросается на меня. Не глотаю, потому что больше не смогу проглотить ни кусочка. В горле комок. Еще немного и он выплеснется наружу.
Светлый за спиной дышит рвано и надсадно, сквозь серую пелену просматриваются обшарпанные стены подвала. А ведь над моей головой центральный вход… Как там Сергей?
Чья-то рука хватает меня за шею, прижимает голову к полу…
Не отвлекайся, Громова!
…и приходится вертеться и крутиться на месте, ерзая брюхом по полу. Пальцы сильные, захват жесткий. Я дергаюсь назад, все-таки вырываясь, и тут же бросаюсь вперед, хватаю не глядя, а под ребра мне врезается чья-то нога, сбивая дыхание.
Мать твою.
И снова приходится вертеться и крутиться. Сил почти не осталось. Щит Ковалевского так плотно прилегает к телу, что кажется, это мой свет, а не его. Я снова получаю под дых, и из открывшейся на миг пасти вылетают капли черной мути вместе с моей кровью – моим адом.
Стены все четче и четче просачиваются сквозь туман, под лапами я чувствую холодный бетон, вижу души, как призраков, перестаю различать в них вкрапления Ховринки.
Еще один удар сшибает с ног. Меня протаскивает по полу, впечатывает спиной в стену, косяк прохода врезается аккурат посередине позвоночника, кажется, я даже слышу хруст костей.
- Мы уходим, - рявкает Ковалевский, продираясь ко мне через призраков, силой выдергивая ступни из жижи, собирающейся на полу.
Но я мотаю головой, поднимаюсь, прислоняясь к стене, игнорируя тянущую режущую боль во всем теле и дикую тошноту, заставляю себя снова погрузиться в туман.
У меня еще есть немного сил, и я собираюсь их растянуть.
Но ничего сделать не успеваю. В пустоту вдруг врывается чужой ад, огромной и пряный, сметает души в один миг, накрывает собой, словно одеялом, и я открываю глаза в реальности.
- Зарецкий, - цежу, потому что, если открою рот, меня стошнит. – Забери нахрен отсюда.
Аарон кивает, хватает Ковалевского за шкирку, как котенка, и мерцает. Падший явно в ярости, желваки на скулах, прищуренные глаза. На меня злится? На светлого? На обоих?
Разобраться не успеваю, потому что, как только под ногами оказывается твердь земная, меня скручивает и все, что я сожрала в Ховринке, выплескивается наружу. Меня полощет так, как будто я собираюсь выплюнуть собственные кишки на серый асфальт, лицо горит, тело бьет судорогами, даже капли холодного осеннего дождя не помогают. Ветер не помогает.
Меня рвет бесконечное множество минут, до тех пор, пока блевать уже просто больше нечем, до сведенной челюсти. И Зарецкий держит меня за плечи, убирает с лица волосы все то время, что я расстаюсь с Амбреллой. Глотку дерет, желудок скручивает болезненными спазмами, все плывет перед глазами, и еще сильнее лихорадит тело.
А зловонное глянцевое нечто растворяется в воздухе, так и не коснувшись земли. Если бы его можно было собрать вместе, хватило бы на несколько пластиковых пятилитровок. Но здесь, сейчас, оно просто растворяется, исчезает.
- Вы нашли? - хриплю, все-таки найдя в себе силы разогнуться. Стоять самой сил нет, и я приваливаюсь к Аарону.
- Нашли, - соглашается он.
И только теперь я понимаю, что мы в подворотне за «Безнадегой», и выдыхаю с облегчением. Я хочу домой, в кабинет Аарона, растянуться на мягком диване и обнять руками щербатую кружку с глинтвейном.
Зарецкий как будто читает мысли, снова прижимает к себе и мерцает. А через миг я на том самом диване блаженно закрываю глаза, игнорируя толпу иных.
Мне нужно десять минут, а после я готова слушать и рассказывать, потому что мне есть что рассказать. Все-таки какую-никакую память сожранные мной души сохранили.
Через сорок минут мы все внизу. Зарецкий все еще в бешенстве, «Безнадега» закрыта на спецобслуживание, я на барном стуле у стойки, тяну глинтвейн, действительно, из огромной щербатой кружки, поскрипывает деревом чуть дальше Стейнвей, гудят басом одновременно Волков и Литвин. Я не вслушиваюсь в их разговор.
Не могу отвести взгляда от тела Алины. Оно почти посредине бара, на синей скатерти на полу, и меня тянет к нему канатами, магнитами, черт знает чем еще.
Оно живое. И… не цельное. Как мозаика, собранная из стекла, мрамора и камня одновременно: все разных размеров, цветов, не подходит друг другу. Как будто разочаровавшийся злой скульптор сломал кусок глины.
Аарон сидит на барной стойке слева, его рука лежит сзади на моей шее, тяжелая, теплая рука, пальцы перебирают волосы. И он тоже смотрит на тело дочери Игоря.
Иссушенная, пожелтевшая мумия в детской одежде, пустые глаза, запекшаяся кровь на губах, поднимающаяся и опускающаяся грудная клетка. Мне не хочется думать о том, что она дышит, но собственные глаза говорят обратное.
- Что скажешь, Лис?
- Я могу попробовать вытащить души из… этого, - глоток глинтвейна растекается приятным теплом по губам, стирая мерзкий привкус Амбреллы, - но пока не уверена, что стоит. А еще я чувствую… там пес. Или… его остатки. Да?