А картинки продолжают мелькать перед глазами, словно Лизка торопится выложить мне все. Лиза и Лесовая… Бесконечные разговоры на кухне, бесконечные слезы и истерики, много алкоголя, травка, сизый сигаретный дым, позволяющий притупить ощущение безысходности и страха. Жена Озерова… Не просто так шагнувшая в брешь, не из-за депрессии… Шагнувшая за грань из-за Алины.
И снова слезы, крики и мольбы. Пустые попытки достучаться до Игоря. Но Игорь… ничего не хотел слушать, ничего не хотел знать.
- Эли! – рычит Аарон где-то над ухом и заставляет меня разжать пальцы. Взгляд красноречивее слов говорит о том, что падший обо мне думает.
Ладно, я узнала почти все, что хотела. А что не увидела здесь, успела подсмотреть в Ховринке.
- Только не рычи, - качаю головой и пробую подняться. Но ноги затекли, и встать получается лишь с помощью Аарона.
Меня знобит, шатает, я чертовски устала. Не хочется никого видеть и ничего никому рассказывать, но… надо. Чертово надо петлей на шее, кандалами на запястьях и щиколотках, прибивает к полу, к месту.
- Мне есть что вам рассказать, - голос звучит слабее, чем мне бы того хотелось. - Аарон, ты сможешь спрятать тело Алины, как прятал Дашку?
Хозяин «Безнадеги» даже кивнуть не удосуживается, внимательно вглядывается в мое лицо и просто щелкает пальцами. А уже через несколько секунд я перестаю ощущать мумию как живое существо, перестаю чувствовать запертые в ней души.
Хорошо. Это очень хорошо. И, чтобы не видеть, как вздымается и опускается грудная клетка Алины, я отворачиваюсь от тела.
А еще лучше то, что Дашку с ведьмами Зарецкий отправил домой. Лебедева, скорее всего, следующая цель эгрегора. И ей точно не стоит находиться рядом с Алиной. Или тем, что от нее осталось.
- Эли? – Аарон смотрит так внимательно, как будто понимает. Хотя… черт его знает, может и понимает, может даже знает наверняка. Я не удивлюсь, если о многом он уже успел догадаться сам, если не обо всем. И это вызывает болезненную, неровную улыбку на моих губах. Слишком похоже на истерику.
- Ты ведь понял, да? – я утыкаюсь лбом куда-то в район его ключицы, не могу даже рук поднять, чтобы обнять. Мне сейчас плевать на Волкова, на Саныча, на Ковалевского. Я поняла, что устала, что вымотана настолько, что мне, блин, хочется «на ручки». Желательно к Зарецкому.
- Про те символы и Игоря? Про финикийский-не-финикийский? – тихо спрашивает падший.
- Угу.
- Понял. Как только ощутил в Алине пса. В ней – ведущая собака, да, Лис? В ней?
- Была, - отвечаю еще тише, чтобы вообще никто не услышал.
Мне очень плохо. Это… как болото, я не хочу туда лезть, но проблема в том, что я уже там, увязла по самую шею в чужих эмоциях и никак не могу выплыть.
- Саныч, Ярослав, давайте ко мне в кабинет. Вэл, принеси… чай с медом и лимоном. Только нормальный чай, - бросает Зарецкий и прижимает меня к себе.
А через миг я у него на руках, в его кабинете, в его кресле. И пока остальных еще нет, падший шепчет куда-то мне в волосы, целуя в висок:
- Упрямая девчонка, Лис. Давай я разгоню всех к чертям собачьим, пошли домой. К Дашке и Вискарю.
И мне очень хочется согласиться, но я понимаю, что у нас не так много времени, чувствую, что надо торопиться. Ховринка так просто не отпустит теперь никого из нас. А в том, что я узнала, возможно, есть что-то, что поможет с ней справиться.
- Нет.
- Эли… - он вздыхает. И в этом вздохе снова все его мысли обо мне и моем «несносном поведении». А в руках Зарецкого тепло и почти хорошо, вот только все еще горько и мерзко. И вряд ли кто-то поможет мне с этим, кроме меня самой.
- Сразу после того, как я расскажу. Мы пойдем домой сразу после того, как я расскажу. Нам всем нужен отдых. Только с телом Алины нужно будет что-то решить. Не думаю, что разумно оставлять его посреди «Безнадеги».
- Думаю, что как раз самое разумное – закрыть его в «Безнадеге» и саму «Безнадегу» тоже. На время.
- Если таково твое решение, - мысль кажется разумной теперь. В конце концов бар – почти такой же эгрегор, как и Ховринка.
А за дверью уже слышны шаги, и я больше ничего не говорю, набираюсь сил, слушая тишину и дыхание Аарона, собираюсь с мыслями, пытаюсь понять, ничего ли не упустила.
Говорить начинаю только тогда, когда в моих руках оказывается кружка с чаем – я не люблю чай, но Зарецкий в этот раз понял меня саму, лучше меня – а Волков и Литвин – на диване.
Все, на самом деле, началось гораздо раньше, чем пять лет назад, все началось с рождением Алины. Роды были для ее матери тяжелыми и долгими, сама беременность была непростой, почти мучительной, полной сомнений и борьбы с самой собой. Собирательница не хотела рожать, не была готова стать матерью, не понимала и боялась того, что ждет ее после.
Как выяснилось немного позже, боялась не зря.
Алина поначалу была вполне себе обычным ребенком: памперсы, крики, еда по расписанию. Вымотанная сложными родами и беременностью собирательница держалась так долго, как могла, а потом просто не выдержала и шагнула в брешь. Так всем казалось, так все и думали, в том числе и Игорь.
Он плохо пережил утрату жены, все-таки он ее любил. Как мог и умел, но любил. И после ее смерти всю свою любовь направил на Алину. Все, от чего так упорно отказывалась его жена, все, что он хотел ей дать, он решил дать своей дочери, наверное, поэтому так долго отказывался, не хотел замечать очевидного.
Алина была странным ребенком даже по меркам иных. Слишком замкнутая, слишком тихая, слишком спокойная. Никаких разбитых коленок, никаких ссор с детьми в садике, никакого проявления ее как личности.
Казалось, что все ее капризы, обычное поведение маленького живого существа, стремящегося познать мир, остались в младенчестве. Ее ничто не интересовало, она не задавала вопросов, не реагировала на боль, ничем не интересовалась. Спала, когда Игорь укладывал ее в кровать, ела, когда воспитатели ставили перед ней тарелку, играла, когда говорили, что нужно играть. Но сама не проявляла никакой инициативы. Как будто родилась пустой. Без души.
Озеров прозрел только, когда Алине исполнилось три. И попытался сначала самостоятельно, а потом уже при помощи Лесовой и Лизки понять, что не так с его дочерью. Почему она… такая, какая есть. А когда понял, оказался почти в шаге от сумасшествия. Катя настолько не хотела рожать, настолько тяготилась беременностью, что гончая, жившая внутри нее, ее ад почти сожрал ее же ребенка. Выжег все, что можно было выжечь.
По большому счету, рождение Алины и стало началом всего. Ну или концом, это как посмотреть.
Девочка… была почти мертвой. Пустое тело, неспособное к познанию и жизни, лишь к существованию, и ошметки души внутри, даже не начавшей толком формироваться, жалкие обрывки. И Катя видела это, поняла сразу, как только взяла дочь на руки. Поэтому и шагнула в брешь. Не потому, что устала, не потому, что не смогла справиться с депрессией, а потому что не выдержала собственного чувства вины. Собирательница знала, что натворила, и выбрала смерть.