Произнеся эту речь, Петр Иванович приостановился, тем паче что Оболенская уже замедлила шаг и теперь смотрела на него чуть округлившимися то ли от ужаса, то ли от восхищения глазами. Понять, чего именно больше во взоре Настасьи Павловны, Шульцу не представлялось возможным. Он мог лишь рассчитывать на то, что секундою позже Оболенская не рассмеется над его чувствами, которые он уже едва не обнажил пред нею.
— Я влюблен в вас, Настасья Павловна, должно быть, с тех пор, как впервые увидел вас в саду Лаврентия Никаноровича. И любовь моя с каждым днем, что мы проводим с вами вместе, лишь усиливается.
Оболенская молчала, так и продолжая смотреть на Петра Ивановича, что он счел добрым предзнаменованием. Набрав в грудь побольше воздуха, Шульц продолжил свою тираду, на сей раз более уверенным тоном:
— В мечтаниях моих, какими бы смелыми они вам ни показались, вы уже стали моею супругою. И сие говорит о намерениях моих более чем серьезных. Я не прошу вас дать мне ответ тотчас же, однако молю не говорить мне сразу "нет". Полагаю, что вам нужно время обдумать мое предложение. — Он замялся на несколько мгновений, но тут же прибавил решительным тоном: — Потому как именно оно это и было, — неловко закончил лейб-квор, после чего подошел к изумленной Оболенской, подавая ей руку, чтобы отправляться на ужин под видом супругов Вознесенских.
Сказать, что произошедшее во время прогулки по палубе, на которую нежданно пригласил Настасью Павловну Шульц, застало последнюю врасплох — было все равно, что не сказать ничего. До того ошеломляющи были и признания Петра Ивановича, и прозвучавшее из его уст предложение о замужестве. Не слишком страстное, не слишком эмоциональное, но иного в исполнении господина лейб-квора ожидать было, наверное, попросту глупо. Тем более что Оболенская ничего от него и не ожидала уже вовсе. И теперь на душе у нее царила полнейшая смута от всего услышанного. Смута до того сильная, что Настасья так ничего и не ответила Петру Ивановичу на его весьма содержательную речь, да и, если разобраться хорошенько — ответить и не могла.
Потому что находилась теперича в еще более сложном положении, чем раньше.
Оболенская не считала возможным принять сделанное ей предложение до тех пор, пока не сложит с себя миссию по наблюдению за господином лейб-квором — этим, надо признать, воистину благородным человеком, который даже не поинтересовался у нее до сих пор, по какой причине оказалась она с ним рядом под одной лодкою в вечер смерти Лаврентия Никаноровича. А если бы и спросил… Настасья была вынуждена признать, что солгала бы ему, не моргнув и глазом. Но начинать семейную жизнь со лжи совершенно не годилось, а у Оболенской имелось от Шульца слишком много тайн. И теперь пред нею встал остро, как никогда, вопрос — на чьей же стороне она все-таки ведет свою игру.
Меж тем, Настасья Павловна сильно подозревала, что в момент, когда Петр Иванович узнает, что она скрывала от него некоторые известные ей детали, касающиеся расследования, а также факт того, что оказалась она в Шулербурге для того лишь, чтобы следить за ним самим — в восторг от всего этого вовсе не придет. Вероятно, даже отвергнет Настасью Павловну после того, что ему откроется. А потому, ежели она желала остаться рядом с Петром Ивановичем в качестве его законной супруги — ей следовало бы незамедлительно воспользоваться этим новомодным телепарографом, дабы отправить в столицу письмо, согласно которому она отказывалась бы от возложенной на нее задачи, а следом — раскрыть Шульцу все, что было ей известно об этом деле.
Только вот беда: Оболенская вовсе не была уверена, что действительно хочет замуж за Петра Ивановича. Воспоминания о предыдущем браке, принесшим в ее жизнь одно лишь разочарование, еще были живы в памяти, сея в душе сомнения о том, стоит ли повторять сей печальный опыт.
Тем более, что Петр Иванович, несмотря на свои признания, так и не выказывал определенного толка интереса в отношении Настасьи Павловны. Делая ей предложение, не поцеловал даже руки, не говоря уже о каких-либо более интимных прикосновениях. Конечно, он упоминал ранее, что ее чести рядом с ним ничто не угрожает и слово свое блюл; и все же от того, что держался Петр Иванович с ней столь благородно, Оболенской было несколько не по себе. Слишком хорошо помнила она, каким был брак ее со столь же благородным, а оказавшимся попросту безразличным к ней Алексеем Михайловичем. И не имелось при этом уверенности, что господин лейб-квор во время их совместной жизни не будет увлечен больше делом, за которое радел не менее, чем покойный Оболенский за свои изобретения, нежели ею самой.
Но для чего-то ведь Петр Иванович решился на то, чтобы жениться на ней, не задавая притом никаких вопросов о ее прошлом? И это все было столь странно, что в итоге своих размышлений Оболенская дошла до совершенно фантастического предположения о том, что, предлагая ей брак, господин лейб-квор преследовал какие-то собственные цели. Вот только какие именно — Настасья Павловна вообразить уже не могла. Вдовье состояние ее было не слишком завидным, да и Петр Иванович все же не выглядел человеком, способным охотиться за приданым, а ничего иного на ум Оболенской не шло. Разве что только господин лейб-квор, может статься, знал больше, чем она думала, и в дело это были вмешаны люди очень влиятельные… но женитьба даже среди столь невероятных версий выглядела весьма странным звеном в логической цепочке, которую пыталась выстроить Настасья Павловна.
Мучимая всеми этими мыслями, Оболенская за ужином почти не притронулась к еде, лишь задумчиво водила ложкою по тарелке, выписывая невидимые узоры. Позабыла она даже и о графе Ковалевском, за которым, ежели бы он еще появился на верхней палубе, собиралась понаблюдать. Из состояния этого, в котором раздирали Настасью Павловну самые противоречивые мысли и желания, сумело вывести ее лишь появление обещанных артистов, нанятых для того, чтобы развлекать высокородную публику за ужином.
Всполох огня, резанувший по глазам, вынудил Настасью Павловну поднять голову от тарелки и от увиденного на сооруженной здесь же, прямо в кают-компании, небольшой сцене, ей тотчас же стало нехорошо.
Дородная женщина с тугими короткими кудрями, держала в руках пламя, освещавшее ее лицо в малейших деталях. И лицо это показалось Оболенской в этот момент еще более пугающим и зловещим, чем тогда, в варьете «Чайная роза», где, вооружившись кнутом, гнала ее эта страшная женщина в гримерную комнату. Теперь, впрочем, кнута в ее руке не было, зато был огонь, который, как показалось испуганной Оболенской, мадам извергала прямо с кончиков своих пальцев.
С губ Настасьи Павловны сорвался какой-то приглушенный звук, и следом ложка с горячим супом, что держала она в руке, выпала из ее разжавшихся пальцев на пол, а вернее, как свидетельствовало глухое проклятие, раздавшиеся в непосредственной близости от Оболенской, кому-то на ногу. Повернувшись на голос, Настасья Павловна успела только увидеть сверкнувшие из-под неестественно черных бровей синие глаза Ковалевского, вскоре растворившиеся в клубах странного фиолетового тумана, заволокшего, как поняла не сразу Оболенская, все вокруг.
В начавшейся суматохе кто-то кричал, кто-то кашлял, а Настасья, вскочив на ноги, пыталась понять, в какую сторону сейчас лучше двигаться, потому что внутренний голос буквально возопил ей о том, что скоро может произойти что-то страшное. И что присутствие на дирижабле жуткой женщины и польского графа — вряд ли простое совпадение.