— А ты, мамушка, послушай, что дальше-то, — не утерпела Оринушка, княжна Телятевская.
— Слушаю, слушаю, сорока ты эдакая.
Ксения, взяв глубокие грудные ноты, продолжала:
Ох, и сплачетца на Москве царевна.
Борисова дочь Годунова:
Охте мне, молоды, горевати!
Что едет к Москве изменник,
Ино Гришка Отрепьев расстрига,
Что хочет меня полонити,
А полонив меня, хочет постритчи,
Чернеческой чин наложити.
При пении последних стихов мамушка встала, с боязнью и мольбой протянула вперёд руки — да так и застыла на месте.
— Что ты! Что ты, царевна! Господь с тобой! Что ты непутящее выдумала! Да не дай Бог батюшка осударь услышит — так он сказнит мою седую голову, — шёпотом говорила старуха, меняясь в лице.
— Да, мамушка, и мы то же говорили — так не слухает царевна, — снова затрещала Оринушка.
— Да ты, мамушка, дослушай до конца, — тихо настаивала Ксения. — Батюшке я не скажу об этом.
— Ох, Господь с тобой! Всю душеньку мою вымотала, — бормотала старуха.
— Ну, слушай же — ещё меня не постригли, — улыбаясь, говорила Ксения, перебирая свою трубчатую косу. — Слушай.
Ох, ино мне постритчися не хочет,
Чернеческого чину несдержати,
Отворити будет темна келья,
На добрых молодцов посмотрити.
Ин — ох милыи мои переходы,
А кому будет по вас да ходити
После царского нашего житья
И после Бориса Годунова?
Ах, и милыи наши теремы,
А кому будет в вас да сидети,
После царского нашего житья
И после Бориса Годунова?
Когда Ксения кончила и оглянулась на подружек, то увидела, что две из них, и в том числе большеглазая Наташенька, княжна Котырева-Ростовская, забившись в угол, горько плакали.
— Голубушки мои! — бросилась к ним Ксения. — А вы и вправду подумали, что меня уж постригли. Перестаньте плакать. Ну, будет, будет, пучеглазая моя Натунюшка! Будет и тебе, чернобровочка моя Парасковьюшка! Не плачьте. Меня ещё не постригли — мы ещё с вами на добрых молодцов посмотрим.
И царевна ласкала и целовала своих подружек.
— Ох, уже ты мне, егоза! — ворчала мамушка. — Всех перемутила, и меня, старую, чуть в слёзы не ввела.
— А как, мамушка, Федя братец за эту песенку на меня взлютовался, так святых вон понеси: «Ты, говорит, обиду чинишь нашему царскому роду...»
— И подлинно чинишь. Пронеси только, Господи, всё это мимо царя-государя! Ох, страшно. Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его, — крестилась мамушка.
— Нет, мы уже с Федей помирились, и он больше на меня за это не сердитует и показывал мне свой чертёж Российского государства, — успокаивала всех Ксения.
— Какой чертёж, голубушка царевна? — спросили девушки.
— А на большой бумаге да киноварью с синим крашен, — защебетала было востроносенькая Оринушка Телятевская, да и прикусила язык, вспыхнула как маков цвет и закрылась руками.
— А что, стрекоза, разве ты видала? — накинулась на неё мамушка.
— Нету... Он... Царевич... Чертёж этот... Я нечаянно... И царевич нечаянно, — бормотала растерявшаяся девушка.
— То-то у вас всё нечаянно. Поди и поцеловались нечаянно, — ворчала старушка.
— Нету, мы не целовались, мамушка.
И Оринушка совсем присмирела. Присмирели и другие девушки. Ксения, глядя на них, только улыбалась.
А царевич, которого мамушка поклепала, будто он целовался нечаянно с княжной Телятевской, с Иришей, сидит в это время в своей комнате и серьёзно занят своим чертежом, наделавшим во дворце столько шуму, особенно в женской половине, в тереме.
Чертёж этот — ничто иное, как ландкарта, на которой изображено Московское царство. Ландкарту эту чертил сам царевич, который был большой искусник и всякой книжной мудрости навычен.
Царевич Фёдор — юноша лет шестнадцати, хорошо упитанный, белотелый, белолицый и румяный, и в отца — черноволосый и черноглазый.
Он сидит над своей ландкартой и надрисовывает её то там, то здесь. Около него пожилой мужчина в богатом боярском одеянии стоит в большом недоумении.
— И ты, царевич, доподлинно сказываешь, что тут вся Российская земля на этой бумаге уместилася? — спрашивает он недоверчиво.
— Вся, дядя, доподлинно вся, — отвечает Фёдор.
Дядя с изумлением разводит руками.
— Да тут и Кремлю-то одному не поместиться, царевич, а то на! Вся Российская земля! Да Российскую-ту землю и в кои годы объедешь.
— А вот на чертеже-то, дядя, её всю и видно, — успокаивает его царевич.
— Как же ты говоришь — всю? А покажи-тка ты мне мою звенигородскую вотчину.
Царевич ткнул пальцем в одну точечку.
— Вот и Звенигород.
Дядя нагибается над картой и внимательно смотрит на непонятные ему точки.
— Где ж это, говоришь ты, Звенигород?
— Да вот этот кружочек.
— Э! Только-то. Да разве это Звенигород?
— Звенигород, дядя.
— Чудеса! Ну, а где ж тут моя вотчина с пустошами?
— Её тут нет.
— Ну, вот и нет! А ты говоришь — вся Российская земля — ан не вся!
Царевич улыбнулся наивности своего дяди и ничего не сказал. Это был Иван Годунов, человек хотя и не глупый, но совершенно необразованный, и географические карты были для него «темна вода во облацех».
Он задумался и, глядя на карту, разводил руками.
— А мудёр твой отец, осударь-царь Борис Фёдорыч, ух как мудёр! — говорил Годунов, тыча пальцем в карту. — Ишь чему сынка-то научил. Мудёр, мудёр... И ты в него, государь племянничек, в батюшку-то пошёл. Мудёр, уж и так-то мудёр, что и-и-и!.. Ну, а что это за червячки такие длинненькие написаны тут во?
— Это реки, дядя.
— Реки — поди ты! И Москва-река есть, и Зуза, и Неглинна?
— Есть и Москва-река. Вот она.
— Экой червячок махонькой — мизинцем закроешь. Ну, а Волга река?
— Вот она — до самого моря дошла.
— Ишь ты, какой кнутище — подлинно кнут, а Волга, значит. Ну, а, примером сказать, и города тут есть?
— Есть и города, дядя. Вот Москва, вот Новгород, Тверь, Псков, Нижний, Рязань.
Иван Годунов даже руками об полы ударил.
— И Клин, поди, есть?
— Вот и Клин, дядя.
— Ах, ты, Боже мой! Вот эта маковая росинка — Клин?
— Он и есть.