Не стало Грозного. На троне слабоумный Феодор и казистый Бориска уж у трона, сторожевой собакой стоит, псом смердящим лает. «Царевича не стало!» — «Царевича зарезали!» — А! Утопить бы в его крови татарюгу Бориску, чтоб и Машка Малютиха, змея подколодная, захлебнулась кровью. О! Утонет Бориска, утонет! Захлебнётся Машка! Нет, не утонул он, не захлебнулась она. Не стало слабоумного Феодора — и Бориска на престоле, сторожевой пёс вскочил на высочайший трон Российского царствия, а рядом с ним Машка Скуратиха, змея подколодная — и всё она не замечает неказистого, умного, делового князя Василия Ивановича Шуйского, у которого уж и кудри серебрятся от многоумия, а всё нет счастья. Но что это? Из крови царевича выходит зверь дивий. Да, вышел — бродит по Киеву, рычит в Польше, идёт на Русскую землю. О! Он пожрёт Бориску и Машку. И он пожрал их. Он, зверь дивий, в виде царевича на престоле. «Убью зверя и из его шкуры сошью себе царскую порфиру. Авось, в порфире буду счастлив, авось, в венце царском полюбят меня, неказистого».
Вот о чём думает Шуйский, сидя в своих богатых палатах в первую ночь приезда Димитрия в Москву. У него ничего в жизни не оставалось, — ни любви, ни воспоминаний, ни детей, а только 53 года на плечах да седая умная голова и жажда, жгучая жажда жизни!
В соседней комнате послышались шаги. Шуйский встрепенулся. Вошёл мужчина лет пятидесяти, богато одетый, в золотном кафтане с шитым жемчугами ожерельем. Он был, как и Шуйский, белокур, но полнее его и с лицом, хотя напоминавшим Шуйского, но более открытым.
— А, это ты, Митя? — сказал Шуйский, как бы ожидая чего-то. — С тобой никого нету?
— Есть, братец, — отвечал пришедший. — Фёдора Конева привёл.
— Ладно, спасибо. Где он?
— А в том покое — в голубом.
— Веди его сюда.
Пришедший — это был брат Василия Шуйского, Димитрий Иванович Шуйский, — ввёл купчину с серьгой в ухе, того купчину, которого мы уже видели у Лобного места во время оглашения анафемы Гришке Отрепьеву, а потом — с офеней вместе, когда они ожидали въезда в Москву Димитрия.
— Здорово, Фёдор, — сказал Шуйский ласково.
— Здравствуй, батюшка князь Василий Иваныч.
— Садись, потолкуем.
Купчина, входя к Шуйскому, глянул в передний угол и, увидав там у богатой иконы горящую лампаду, перекрестился истово, тряхнув седоватыми кудрями. Теперь, снова тряхнув головой, он расправил полы однорядки и сел на скамью, покрытую ковром.
— Видал нового царя? — спросил Шуйский, услав свои умные глаза куда-то в другое место.
— Видал, батюшка-князь, сподобился.
— Слава Богу, слава Богу, сподобились мы опять прирожонного царя найти. Авось, наша вера православная окрепнет, а то шатать ею что-то учали.
— Дай-то Бог.
— Дай Бог, дай Бог. Ну, а как он — царь-то наш новый — истово ли крестится? — спросил Шуйский, снова командировав свои умные глаза зачем-то к образам. — Я, признаться, в хлопотах-то и не успел заметить. Не отучился ли он, чего Боже храни, там, в литовской земле?
Купчина не сразу отвечал. Он припоминал что-то.
— Как тебе сказать, батюшка князь, — мудрёное это, великое это дело перстное сложение. На перстном-то сложении, на персте едином, я так мекаю, весь мир стоит.
— Истинно так, истинно — на персте едином, — поддакивал Шуйский.
— Я так мекаю, батюшка князь, — продолжал купчина, видимо, любивший резонёрствовать. — Я так мекаю: коли на персте мир стоит — вот примером так (и он поставил прямо свой толстый, как огурец, большой палец правой руки), и коли ты перст-от этот повернёшь не так, как указано, не истово повернёшь, — ну, и мир опрокинется, аки ендова. Так я говорю, батюшка князь?
— Так, так. Такое умное слово хоть бы святителю так в пору, — льстил Шуйский.
— Ну, топерича, примером, он царь — я так мекаю, — разглагольствовал купчина. — У ево, у царя, примером, на персте ендова. А ендова-то, батюшка князь, кто? — вдруг озадачил купчина Шуйского.
Но Шуйского нелегко было озадачить. Он только спрятал свои смеющиеся глаза где-то под лавкой и отвечал:
— Ендова — знамо, мир. Ты ж сам сказал.
— Так, батюшка князь. Ендова — это Россейская земля. Обороти он, царь-ту, перст-от свой книзу — что станет с ендовой?
— Вестимо что — опрокинется.
— Опрокинется, батюшка князь, опрокинется — прольётся!
Купчина даже привскочил. Шуйский изобразил ужас на лице.
— И всё это от единого перста, от перстного сложения неистового, — продолжал купчина, радуясь, что пугает Шуйского своим красноречием. — Недаром сказано — перст Божий.
— Верно, верно. Ну, а как же ты заметил — новый наш царь истово крестится? — сворачивал Шуйский на суть дела.
— Ох, батюшка князь! Страшно и молвить. Волосы у меня дыбом встали, как увидел я, что хоть он и истово слагает персты, да всё мизинец-то у него не так смотрит, не истово. Инда в озноб меня бросило, как увидал я это. Мизинец, мизинец не так. Так вот я и думаю: ох, батюшки, опрокинется ендова, пропадёт земля Россейская.
— Как же ты, Фёдор, думаешь?
— Да думаю, батюшка князь, что он не истинный царевич Димитрий. Не так слагает персты — не нажить бы нам с ним беды.
— Ия так думаю, — загадочно сказал Шуйский. — Обошёл он нас всех обманом, и горе Московскому государству!
— Ох, Господи! Что ж с нами будет?
— Не ведаю... Богу единому ведомо.
Шуйский, по обыкновению, не досказывал своей мысли: он всегда только закидывал удочку, и когда рыба клевала, он тогда и дёргал удочку — и рыба не срывалась. Купчина окончательно опешил и только бормотал: «Перст... Мизинец... Ендова... Российское государство...» Сам же сочинил ужасы и сам их пугался.
— Немцы, поди, и Гостиный двор у нас отберут? — тут же наталкивался он на практические вопросы.
— Да, — утверждал его в этой мысли лукавый собеседник. — Он уж и ноне с иноземцами печки-лавочки: без них за столом и ложки не возьмёт... Когда он взошёл в Архангельский собор, туда ж за ним вошли и псы бритые — попы латинские. Собор, значит, уж осквернён...
— Ох, Господи! Да что ж это такое?
— А за псами бритыми вошли и немцы в храм Божий, и поляки, и литва, и угры. Святыни наши поруганы. А дальше ещё того хуже будет: он разорит церкви православные и воместо их поставит латинские костёлы и ропаты — и будут у нас попы бритые, — продолжал Шуйский всё в том же духе, видя, какое впечатление производят его слова. — Одного наипаче боюсь я.
— Чего, батюшка князь? — с испугом спросил купчина.
— Вот чего, Феодор. Слушай. Коли он проклят собором и анафема с него не снята, да коли какой проклятой человек занял место помазанника, так анафема-то переходит с него на всю Российскую землю. Вот что страшно.