Услышав шаги, Ксения быстро поднялась с колен и обернулась... Перед глазами Димитрия на мгновение блеснуло что-то белое, необычайно белое, и нежное, сверкнули какие-то искры — и странно! Тёмные искры, словно из тёмного огня... И тотчас всё исчезло... Девушка упала ниц перед царём, перед страшным мстителем, отнявшим у неё отца, мать, брата, счастье.
— Здравствуй, царевна-племянница! — сказал Димитрий ласково. — Я пришёл повидать тебя.
Голова девушки лежала на полу и тихо билась о камень.
— Встань, царевна.
В ответ — ни звука, только плечи вздрагивают. Димитрий нагибается и осторожно берёт девушку за плечи.
— Встань, бедная сиротка. Встань, Аксиньюшка, — говорит он ещё ласковее. — Я не царь тебе — я дядя твой.
От полу поднялось скорбное, заплаканное лицо девушки. Она стояла на коленях, сжав руки, как перед образом. Современный хронограф, описывая необыкновенную красоту Ксении, прибавляет, что она особенно блистала этою ангельской красотой, когда плакала... Димитрия поразила эта красота... Странно! Ему опять почудилось, что перед ним Марина, но только больше теплоты и детскости виделось на этом прекрасном, полном личике, в этих больших, робких, младенчески чистых глазах...
— Господь с тобой! — сказал он каким-то упавшим голосом. — Прости меня, не от меня твоё горе.
Он растерялся — первый раз в жизни: в голосе его звучала искренность и — трудно поверить! — робость, — робость в человеке, который из-под забора шагнул на престол, с одной клюкой калики перехожего покорил царство!
— Аксиньюшка! Видит Бог — я не хотел... То Божий суд... Его воля. Встань, родная!
Он нежно поднял её с колен. Она робко глянула ему в глаза своими большими детскими глазами и снова заплакала.
— Государь, прости меня... Я — я... — И она закрыла лицо руками.
Димитрий чувствовал, что и у него слёзы подступают к горлу.
— Нет, ты меня прости, голубушка, родная моя, Аксиньюшка.
И, нежно обхватив её голову руками, он целовал её в темя, приговаривая: «Дитятко горькое... Сиротинушка... Дитя Божье, одинокое... Нет, ты не будешь одна — я ещё остался у тебя, у горькой, я дядя твой...»
Ксения почувствовала, как на темя её капают тёплые слёзы. Это его слёзы! Она снова опустилась на пол и, поймав его руки, припала к ним горячими губами... «Нет, это не расстрига... Это дядя Митя... Подлинно он», — шепталось в её добром, растопленном слезами и лаской молодом сердце... А он снова поднял её, перекрестил, как ребёнка, ещё перекрестил, и ещё — и тихо поцеловал в лоб.
— Государь, дядюшка, прости меня, я не знала... — И она опять целовала его руки.
— Сядь, родная, успокойся, поговорим с тобой.
И он усадил её на широкую лавку, покрытую чёрным сукном, а сам сел на деревянном, резаном из цельного дуба сиденье, у стола, на котором лежала раскрытая, писанная уставом книга, а около неё — полуисписанная тетрадка. Тут же стояла и большая, потемневшая от времени, медная чернильница, на ручках которой были такие же медные головки с крылышками.
Димитрий обратил внимание на тетрадку.
— Это ты пишешь? — спросил он, рассматривая писание.
— Я, государь, — отвечала девушка, зарумянившись слегка.
— Какая ж ты искусница книжная. Уставом пишешь. А это противень? — спросил он, указав на раскрытую книгу.
— Противень, государь.
— И какая у тебя заставка вышла важная. Вязь зело мудрёного узору. И киноварь знатная, — говорил он, любуясь писанием девушки. — Кому это?
— Матушке игуменье, государь.
Димитрий ласково посмотрел в добрые глаза девушки и задумался. Ему, видимо, хотелось спросить её о чём-то, но слово не шло из горла — тяжёлое слово...
— Ты давно здесь, друг мой Аксиньюшка? — нерешительно спросил он, рассматривая тетрадку.
— Со Предтечина дня, государь.
Нет, не шло из горла то слово... Тяжёлое слово...
— Тебе не след здесь жить, Аксиньюшка, ты не черница. Не радостна жизнь чернецкая.
Ксения молчала. Какая же у неё могла быть другая жизнь? Что у неё осталось? Дорогие могилы, но и они заброшены, поруганы. Могила и её ждёт — могильная келья монастырская. И в сердце её невольно заныла её же собственная песня:
Ино мне постритчися не хочет.
Чернеческого чина не сдержати,
Отворити будет темна келья.
На добрых молодцов посмотрити...
— Я тебя возьму отсюда во двор... Твой терем тебе и остался — в нём и будешь жить, — снова сказал Димитрий.
— Спасибо, государь... Я не знаю... Мне...
— Что, мой друг? Ты будешь не одна — все твои подружки будут с тобой. Мне сказывали, у тебя в приближении были Арина, князя Телятевского дочка, да Наталья Ростовская, княжна Катырева, — их и возьми к себе в сенные.
Ксения вспомнила свой терем, своих подружек — и горькая песня снова заныла в сердце:
Ино охте мне, молоды, горевати.
Как мне в темну келью ступати...
Слёзы опять брызнули из добрых глаз — белая грудь ходенём заходила.
— Да Господь же с тобой, родимушка моя! Почто убиваешься? По матушке — по батюшке? Ох, бедная сиротинушка. Да не сироточка ты — я у тебя остался, девынька милая.
И он тихо гладил ей голову, как маленькому ребёнку, и, пригнув к себе на грудь, нежно шептал: «Господь над тобой... Господь над тобой. Я тебя так не оставлю, дитятко горькое».
А она, бессознательно отдавшись этим ласкам, смутно ощущала внутри себя что-то могучее, протестующее и в то же время всем телом чувствовала такую слабость, такую истому, что точно тело это всё размякло, осунулось, — и вся она как-то навалилась на Димитрия. Она испытывала какое-то смешанное ощущение: то ей чувствовалось, что это она на груди у матери, у брата Феди, то нет — что-то не то, что-то более томительное и ослабляющее... Не то сон клонит, голова сама валится с плеч, кружится... Сердце не то остановилось, не то замерло, захлебнулось... Это от слабости, от головокружения. «Дядюшка... Дядя», — шепчут губы.
— Родная моя, голубушка.
— Слава государю нашему, Дмитрей Иванычу — слава!
— Матушке его благоверной, государыне царице — слава!
Димитрий опомнился. Эго москвичи и подмосковники, узнав, что царь в Новодевичьем, пришли поглазеть на него и покричать. К тому же был праздник, так народу собралось видимо-невидимо. Очнулась и Ксения: она освободилась из объятий своего новоявленного дядюшки — и вся зарделась.
— Так я отдам приказ, Аксиньюшка, чтобы тебе твой терем приготовили, — сказал он, оправившись от волнения.
— Спасибо, государь. Только мне негоже в мир идти — не пристало.