К тому же Монтень был наделен удивительной способностью оказываться там и в тот момент, где и когда происходит что-то важное и интересное. Так, в Венеции он получил в дар от известнейшей венецианской куртизанки и поэтессы Вероники Франко (чьи стихи непременно входят во все антологии поэзии итальянского Возрождения) ее только что изданную книгу Lettere familiari a diversi («Интимные письма к разным людям»), причем за четыре дня до отъезда Монтеня из Венеции инквизиция предъявила ей обвинение в колдовстве (по доносу учителя ее сына, которого она уличила в воровстве). А в Риме он наталкивается на Истому Шевригина, посла из далекой Московии от Ивана Грозного с деликатной миссией к папе Григорию XIII (ни много ни мало – убедить того вмешаться в войну царя со Стефаном Баторием), и оставил нам его великолепное описание. Ведь нигде – повторим – нигде более не описано, как этот посол выглядел, как вел себя и что говорил, кроме как у Монтеня. Сохранились лишь сухие отчеты, а тут – набросан портрет живого человека! Что говорить, наблюдателем Монтень был исключительным. И после тех встреч с Истомой Шевригиным в третьем томе «Опытов» появились упоминания о России (в том числе и о Древней Руси).
Однако есть и удивляющие лакуны. Монтень неоднократно ссылается в своих «Опытах» на Торквато Тассо и цитирует его стихи, почитая поэта чуть ли не гением, однако в своем «Дневнике» он ни словом не обмолвился о своем визите к нему (хотя из «Опытов» известно, что они виделись, есть даже не одна картина на этот сюжет). Почему же тогда он об этом не упоминает? Тассо, правда, был тогда душевно болен и содержался в лечебнице, но посетителям видеться с ним не препятствовали. Загадка. Думается, что виной тут была именно слишком большая острота и непосредственность впечатления. При виде гениального поэта в столь плачевном состоянии Монтень наверняка был так поражен и удручен этим гнетущим зрелищем, что даже отказался его описывать. И смог пересказать эпизод, лишь когда яркость картины несколько поблекла и ослабела: по возвращении из путешествия сделал вставку во второе издание «Опытов» (в гл. XII 2-го тома), которая недвусмысленно подтверждает, что он все-таки встречался с поэтом, находившимся тогда в приюте для умалишенных. Вот ее неполный текст: «…какой внезапный оборот вдруг приняло жизнерадостное одушевление у одного из самых одаренных, вдохновенных и проникнутых чистейшей античной поэзией людей, у того великого итальянского поэта, подобного которому мир давно не видывал? Не обязан ли был он своим безумием той живости, которая для него стала смертоносной, той зоркости, которая его ослепила, тому напряженному и страстному влечению к истине, которое лишило его разума, той упорной и неутолимой жажде знаний, которая довела его до слабоумия, той редкостной способности к глубоким чувствам, которая опустошила его душу и сразила его ум? Я ощутил скорее горечь, чем сострадание, когда, будучи в Ферраре, увидел его в столь жалком состоянии, пережившим самого себя, не узнающим ни себя, ни своих творений, которые без его ведома были у него на глазах изданы в изуродованном и неряшливом виде».
Кстати, ни в одном из примечаний к нашим изданиям «Опытов» нет упоминания об их связи с «Путевым дневником».
Несмотря на то что «Дневник» не предназначался автором к печати (а может быть, как раз поэтому), он буквально переполнен меткими наблюдениями, сделанными как бы «навскидку», по первому впечатлению, которые позднее претворились в ткань третьего тома его «Опытов», написанного и изданного уже после путешествия. Ватиканская библиотека – лишь один из примеров этого. Среди книг Монтень был в своей стихии, и хотя его отчет – это всего лишь не претендующие на стилистическое совершенство рабочие заметки, в них уже вполне узнаваем его «фирменный» афористичный стиль: «В то же время отсюда уезжал наш посол, так толком и не повидав ее, и жаловался, что… не получил возможности увидеть этого рукописного Сенеку, чего он бесконечно желал. Меня же тут влекла фортуна, хотя я, основываясь на его свидетельстве, почитал сие предприятие безнадежным. Все дела, недоступные для других, становятся легки на обходном пути. У случая и своевременности имеются свои исключительные права, и они нередко предоставляют народу то, в чем отказывают королям. Любопытство подчас мешает само себе, и так же бывает с величием и могуществом».
А описание руин древнего Рима, его огромной «могилы»? Вот что Монтень пишет в «Опытах»: «И в других местах я видел развалины зданий, и статуи, и землю, и небо, и везде и всюду – людей. Все это так, но тем не менее, как бы часто я ни посещал гробницу некогда столь великого и могучего города, я неизменно в восхищении от него и благоговею пред ним. Не забывать мертвых похвально. А с этими мертвыми я знаком с детства, вырос бок о бок с ними; я познакомился с историей Рима намного раньше, чем с историей собственного рода. Я знал Капитолий и его план прежде, чем узнал Лувр, и Тибр – прежде, чем Сену. У меня в голове было больше сведений об образе жизни и богатствах Лукулла, Метелла и Сципиона, чем о ком-либо из моих соотечественников» (Опыты, III, «О суетности»). И словно продолжает, но уже в «Дневнике»: «…в Риме не видно ничего, кроме неба, под которым он был основан, да плана его местоположения, приобретенное же… знание о нем – отвлеченное и умозрительное – ничего не дает чувствам, и люди, говорящие, что тут, по крайней мере, видны руины Рима, изрядно преувеличивают, потому что руины столь чудовищной громады оказали бы гораздо больше чести его памяти и внушили бы к ней гораздо больше почтения, а так это всего лишь могила. Мир, исполненный враждебности к долгому господству Рима, первым делом сокрушил его, вдребезги разбив все члены этого восхитительного тела, потому что, даже совершенно лишенный жизни, поверженный, обезображенный, он все еще внушал страх, а потому мир похоронил и сами его руины. То, что мелкие образчики этих обломков все еще появляются из гроба, – заслуга фортуны, сохранившей их как свидетельство бесконечного величия, с которым столько веков, столько пожаров и неоднократных поползновений мира уничтожить этот город так и не смогли ничего сделать. Но вполне вероятно, что эти разрозненные члены, которыми теперь любуются, – наименее достойное из того, что от него осталось, потому что ярость врагов этой бессмертной славы подвигла их разрушить в первую очередь наиболее прекрасное и достойное; и хотя у зданий даже этого ублюдочного Рима еще было чем вызвать восхищение нашего нынешнего века, его сейчас привлекают эти древние лачуги, заставляя снова вспомнить гнезда воробьев и ворон, что лепятся во Франции под сводами и на папертях церквей, недавно разрушенных гугенотами».
Приходится согласиться с Керлоном, что это одно из лучших описаний Рима в литературе.
Кстати, этот надиктованный Монтенем отрывок был написан рукой его слуги, судя по некоторым замечаниям в «Дневнике», – камердинером, выполнявшим заодно и функцию секретаря. Можно только гадать, кем он был. Керлон жалуется на его плохой почерк и не слишком большую грамотность. Трудно даже сказать, знал ли он хоть немного латынь. В Риме он покинул Монтеня. Может, этот человек с самого начала направлялся в Вечный город, а обязанности слуги и секретаря выполнял в качестве платы за путешествие? Сбивает с толку, что он по большей части упоминает своего хозяина в третьем лице, видимо, от избытка почтительности, причем пытается делать это, даже когда пишет под его диктовку. И еще надо представлять себе, как писались эти заметки. Порой после целого дня в седле до записей ли в «Дневнике» было пожилому и вдобавок больному человеку? Поэтому часты просто краткие упоминания мест, через которые путешественники проехали. Порой Монтень располагал досугом и бывал в ударе, как в случае с размышлениями о римских руинах, но в другое время он не слишком хорошо себя чувствовал (а мы видим, что это случалось довольно часто) и ограничивался лишь общими указаниями: мол, запиши то-то и то-то; правда, при условии, что слуга был этому свидетелем, ведь во многих случаях этого и быть не могло, например, на аудиенции у папы, на торжественном обеде у кардинала Санского, да мало ли где и при каких обстоятельствах у него не было слуги под рукой! В таких случаях он уже потом надиктовывал ему более-менее подробный рассказ. Однако тот не всегда верно понимал, что ему втолковывают, поэтому бо́льшая часть описаний всяких технических диковин, которыми Монтень очень интересовался, довольно невнятна. Иногда слугу посылали с вещами вперед, в то время как «господа» ехали отдельно, и тогда он вообще умолкает – все виденное им при нем и остается. Всего один единственный раз он описывает то, чего не видел сам Монтень, – парильню в Миттенвальде: «В гостинице имеется парильня, где проезжие имеют обычай потеть за полтора батца. Я ходил туда, пока господа ужинали. Там было много немцев, которым ставили банки и отворяли кровь». Судя по тому, что эти наблюдения остались в «Дневнике», Монтень, вероятно, сам послал слугу разузнать об этой парильне, по какой-то причине не сумев или не захотев посетить ее. О самом себе секретарь упоминает лишь в связи с поручениями, которые давал ему хозяин, и часто путается в своих «я» и «он»; временами его «я» попросту означает, что слово взял сам Монтень, который как-то заметил, «что всю свою жизнь остерегался чужих суждений». А поэтому потуги некоторых исследователей представить секретаря чуть не соавтором Монтеня не выдерживают никакой критики и остаются лишь досужими спекуляциями. Они сразу рушатся, если вспомнить, что нашего писателя всегда интересовали только собственные наблюдения, собственные впечатления, собственный опыт. Именно ради них, вообще-то, он и затеял писать свой «Дневник».