Кому-то могут показаться скучными, малоинтересными, а то и раздражающими описания того, как Монтень занимался самолечением (стоит назвать это именно так, ведь по большому счету это соответствовало действительности, поскольку в медицину он не верил). Однако надо вспомнить, что его «Дневник» вовсе не предназначался для печати, а само путешествие было предпринято не в последнюю очередь как раз ради этого, потому что Монтень был уже до предела измучен своей болезнью. Хотя предоставим слово самому писателю, и он ответит со всей присущей ему откровенностью: «…Если не ошибаюсь, был с Периклом такой случай: когда его спросили, как он себя чувствует, он ответил: “Вы можете судить по этим вещам” – и указал на амулеты, висевшие у него на шее и на руках. Этим он хотел сказать, что серьезно болен, раз дошел до того, что прибегнул к столь безнадежным средствам, позволив нацепить на себя эти штуки. Я не зарекаюсь, что могу когда-нибудь прийти к нелепому решению вверить свою жизнь и здоровье врачам; я могу поддаться такой безумной мысли и не поручусь за свою стойкость на будущее время. Однако и тогда, если кто-нибудь спросит меня о моем самочувствии, я отвечу ему, как Перикл: “Можете судить по этому” – и покажу зажатые у меня в кулаке шесть драхм опия; это будет бесспорным доказательством серьезности моей болезни. К этому времени я уже успею основательно свихнуться; если страх и нетерпение смогли довести меня до такого, то можно вообразить всю глубину моего душевного смятения» (Опыты, II, «Госпоже де Дюра»).
Еще одна проблема текста – его итальянская часть. Впрочем, отношение к ней в некотором смысле предопределяет сам Монтень: «Находясь в Италии, я дал одному человеку, дурно изъяснявшемуся по-итальянски, вот какой совет: раз он не стремится хорошо говорить на этом языке, а хочет только, чтобы его понимали, пусть употребляет первые попавшиеся слова – латинские, французские, испанские или гасконские, – прибавляя к ним итальянские окончания; в таком случае его речь непременно совпадет с каким-нибудь наречием страны: тосканским, римским, венецианским, пьемонтским или неаполитанским, или с какой-нибудь из их разновидностей» («Опыты», II, 12). На сей счет Луи Лотре, выпустивший одно из лучших критических изданий «Дневника», замечает: «Эти слова всегда стоит иметь в голове, переводя заметки Монтеня… потому что его итальянский язык – всего лишь плохо замаскированный латинский, французский либо гасконский, который подчас итальянцам непонятен более, нежели читателям, близко знакомым с его Опытами». Находясь на водах, он пишет (уже своей рукой): «Мне пришла фантазия изучать флорентийское наречие, причем усердно и старательно; я потратил на это достаточно времени и усилий, но мало чего добился». И уже покинув Италию: «Здесь… я оставляю чужой язык, которым пользуюсь довольно легко, хотя наверняка плохо, поскольку не имел досуга, чтобы научиться ему как следует, и все время находился в обществе французов». И действительно, его итальянский можно, пожалуй, назвать «кухонным», а потому вполне понятны смертные муки Керлона, пытавшегося продраться не только через дурной почерк автора, через его причудливую орфографию, но и через язык, «притворявшийся итальянским». Во всяком случае, на таком итальянском никто, кроме Монтеня, не говорил и не писал. Керлону помог итальянский эрудит Бартоли (хотя Керлон не всегда прислушивался к его советам и временами нес откровенную отсебятину), а для нынешнего перевода неоценимую помощь оказали несколько хороших критических изданий «Дневника», сделанных французами и итальянцами после 1774 года (Лотре, д’Анконы, Фаусты Гаравини и др.), где они совместными усилиями разбирали (одни убедительнее в одном, иные в другом), что же именно написал Монтень. Ведь если слепо следовать за всем, что написано в итальянском тексте (а потом еще и было переврано переписчиками), читатель получил бы в переводе порой нечто совершенно неудобоваримое. Поэтому в некоторых местах вынужденно приходилось переводить не то, что получилось у Монтеня, а то, что он хотел сказать. Надеемся, что, имея на рабочем столе итальянский текст и несколько его французских интерпретаций (поскольку по большей части он в некотором смысле все-таки французский, хоть и написан в основном итальянскими словами), нам все же удалось добиться вразумительности. Возможно, когда-нибудь выйдет в свет академический том «Дневника» с тщательным разбором всех ошибок, оговорок, описок, архаизмов, неологизмов, латинизмов и диалектизмов монтеневского текста, но наше издание было изначально предназначено для самого широкого круга читателей, а потому мы сочли своей главной задачей сделать его максимально ясным и доступным для понимания.
И напоследок. Уже на последнем этапе путешествия, будучи на водах, а затем в Риме, Монтень получил письма из города Бордо, граждане которого избрали его своим мэром. И вот пожилой (хотя ему было всего сорок семь лет, но по меркам того времени он считался почти стариком), больной человек после второго сообщения проделывает верхом до своего замка примерно полтысячи километров за пятнадцать дней! Фантастика. Впрочем, он сам утверждал в «Опытах», что лучше всего чувствует себя в седле. Однако что же все-таки побудило его сначала совершить путешествие туда, а затем в такой спешке обратно? Предоставим слово самому Монтеню.
Вот его собственные слова: «Обычно я отвечаю тем, кто спрашивает меня о причине моих путешествий, что я отлично знаю, от чего бегу, но не знаю, чего ищу» («Опыты», III, 9).
Остальное – в примечаниях.