Я осмотрел библиотеку без всяких затруднений; каждый может видеть ее и извлекает из этого, что пожелает, и она открыта каждое утро; ко мне приставили дворянина, который водил меня повсюду, чтобы я пользовался этим, как я захочу. В то же время отсюда уезжал наш посол, так толком и не повидав ее, и жаловался, что ему приходилось ради этого обхаживать кардинала Сирлето, главного библиотекаря
[463], но, по его словам, он так и не получил возможности увидеть этого рукописного Сенеку, чего бесконечно желал. Меня же тут влекла фортуна, хотя я, основываясь на его свидетельстве, почитал сие предприятие безнадежным. Все дела, недоступные для других, становятся легки на обходном пути. У случая и своевременности имеются свои исключительные права, и они нередко предоставляют народу то, в чем отказывают королям. Любопытство подчас мешает само себе, и так же бывает с величием и могуществом.
Я там видел также Вергилия, написанного от руки буквами вытянутого узкого начертания и гораздо более крупными, нежели те, что мы видим здесь же в надписях эпохи императоров, примерно века Константина; в них есть что-то готическое, и они потеряли те квадратные пропорции, которые отличают старинное латинское письмо. Этот Вергилий подтвердил мою догадку, поскольку я всегда полагал, что четыре первых стиха, которые вставляют в «Энеиду», откуда-то позаимствованы: в этой книге они отсутствуют
[464]. Имеются тут также Деяния апостолов, написанные очень красивыми золотыми греческими буквами, столь яркими и свежими, будто начертаны прямо сегодня
[465]. Это мощный почерк, настолько полнотелый и выпуклый, что, если провести рукой по бумаге, можно почувствовать его толщину. Думаю, мы уже разучились так писать.
13 марта старый патриарх Антиохийский
[466], араб, очень бегло говорящий на пяти-шести тамошних наречиях, но совершенно не знающий ни греческого, ни других наших [языков], с которым я свел близкое знакомство, подарил мне некое снадобье —средство от моей мочекаменной болезни вместе с письменным назначением, как его применять. Он поместил его в глиняный горшочек и сказал, что это можно хранить и десять, и двадцать лет, и надеялся, что я с первого же приема совершенно излечусь от своего недуга. А на тот случай, если я потеряю предписание, вот что надо сделать: уходя спать после легкого ужина, взять это снадобье количеством с две горошины, растереть пальцами, смешать с теплой водой и принимать пять дней через день.
Обедая как-то в Риме с нашим послом, где присутствовали Мюре
[467] и другие ученые, я вдруг ополчился на тех, кто оценивал французский перевод Плутарха ниже, чем я сам
[468],и ссылался при этом по меньшей мере вот на что: там, где переводчику не удалось уловить подлинный смысл Плутарха, он заменил его другим, правдоподобным, воспользовавшись предыдущими и последующими словами автора. Желая доказать мне, что тут я неправ, он [Мюре] привел два отрывка, критику одного из которых они приписали сыну г-на Манго
[469], парижскому адвокату, который только что уехал из Рима. Это в «Жизнеописании Солона», примерно в середине, где Солон у переводчика бахвалится тем, что освободил Аттику, а еще тем, что убрал межевые столбы, которые дробили наследства
[470]. Это ошибка, потому что греческое слово тут обозначает определенные знаки, которые ставились на заложенных и связанных обязательствами землях, дабы предупредить покупателей об этом залоге. Замена же их на межевые столбы совершенно неприемлема, поскольку в корне меняет смысл: ведь если таковые убрать, земли станут отнюдь не свободными, а общинными. Ближе всего к подлиннику латынь Эстьена
[471]. А вот второй отрывок в самом конце трактата «О воспитании детей»
[472]: «Что до соблюдения этих правил, – написано там, – это скорее желательно, нежели можно посоветовать». По-гречески, сказали они, это звучит иначе: «скорее желать, чем надеяться», это что-то вроде поговорки, которую можно встретить и в других местах. А переводчик заменил ясный и непринужденный смысл чем-то дряблым и странным. Ознакомившись с этими предположениями насчет соответствующего языку смысла, я чистосердечно согласился с их доводами.