Но самой тяжелой для институток оказывалась суровость распорядка. Подъем – в шесть часов утра, уроков ежедневно – шесть или восемь (правда, на уроках зачастую мало что делали, но присутствие было обязательным). Отведенное для игр время строго ограничивалось. Воспитательницы, от которых зависел реальный режим жизни в институте, как правило, не имели педагогического образования и образцом избирали уклад монастырского приюта или казарменный режим.
Такой порядок мог восторжествовать только в условиях резкой отгороженности Смольного института от всего, что делалось за его стенами. Там уже были известны педагогические идеи просветителей и существовали воспитатели типа Жильбера Ромма. Не случайно Пушкин колебался в том, какое воспитание дать Онегину, и первоначально предполагал сделать его учителя последователем передовых педагогических идей. В черновом варианте «Евгения Онегина» читаем: «Monsieur, швейцарец очень умный…»
В этом контексте слова: «Учил его всему шутя» – и: «Не докучал моралью строгой» – звучали как ссылки на требование Ж.-Ж. Руссо учить играя.
На таком фоне особенно бросалась в глаза изолированность институток от внешнего мира и искусственность среды, в которой они проводили долгие годы. Девушки выходили из института, совершенно не имея представления о реальной жизни. Им казалось, что за стенами института их ожидает нескончаемый праздник, придворный бал.
Плохим было и питание смолянок. Начальство, особенно экономы, злоупотребляли своим положением, наживаясь за счет воспитанниц. Однажды на маскарадном балу одна из бывших институток рассказала об этом Николаю I. Царь не поверил. Тогда она сказала, чтобы он приезжал с черного крыльца, прямо на кухню, без предупреждения. Николай I, на практике множа бюрократию, любил эффектные сцены непосредственного вмешательства царя, который наказует зло, чинит расправу с недостойным и награждает достойного. Он действительно нагрянул на кухню и лично попробовал бурду, наполнявшую котел. В котле кипело какое-то варево. «Что это?» – гневно вопросил Николай. Ему ответили: «Уха». В супе, действительно, плавало несколько маленьких рыбок…
Однако эффектная сцена не изменила положения: эконом в конечном счете выпутался, и все окончилось для него благополучно.
Чуть-чуть лучше было положение богатых девушек. Имеющие деньги, во-первых, могли, внеся специальную плату, пить утром чай в комнате воспитательниц, отдельно от других институток. Кроме того, они подкупали сторожа, и он бегал в лавочку и приносил в карманах (или даже за голенищами сапог) сладости, которые потихоньку съедались.
Нравы институток также воспитывались атмосферой полной изоляции от жизни. Первым, что слышали девочки-«кофейницы», попадая в Смольный институт, были указания старших воспитанниц на обычай кого-нибудь «обожать». Эта институтская манера состояла в том, что девочки должны были выбрать себе предмет любви и поклонения. Как правило, это были девицы из «белой» группы. На вопрос одной простодушной девочки (которая потом рассказала об этом в мемуарах), что значит «обожать», ей объяснили: надо выбрать «предмет» обожания и, когда «предмет» проходит мимо, шептать: «Восхитительная!», «Обожаемая!», «Ангел», писать это на книгах и т. д. Только «голубых», как правило, никто не обожал: они дергали младших за волосы и дразнили их.
В самой старшей группе «обожали», как правило, членов царской семьи – это культивировалось. «Обожали» императрицу, но особенно императора. При Николае I «обожание» приняло характер экстатического поклонения. Николай был, особенно смолоду, хорош собой: высокого роста, с правильным, хотя и неподвижным лицом (только в конце жизни у него вырос живот, что он тщательно скрывал мучительным перетягиванием). Истерическое поклонение государю многие смолянки переносили за стены учебного заведения, в придворную среду, особенно – в круг фрейлин. Л. Толстой придал эту характерную черту образу Анны Павловны Шерер в «Войне и мире». При Николае I традиция «обожания» государя часто становилась основой для мимолетных романов императора (это также нашло отражение у Л. Толстого – в повестях «Хаджи-Мурат» и «Отец Сергий»). Атмосфера, царившая вокруг двора Николая I, проницательно и с тонким психологическим проникновением отражена в романе Б. Окуджавы «Путешествие дилетантов». Атмосфера эта включала подчеркнутое соблюдение внешних приличий. Николаевский двор прощал «приличьем стянутые» похождения, но жестоко преследовал подлинные чувства. Это отражалось и на судьбах воспитанниц.
Внимание двора распространялось не только на воспитанниц Смольного института, но и на дам-преподавательниц, и вообще на все окружение института. Строгости захватывали даже дочерей воспитательниц, от которых также требовалось соблюдение всех условностей петербургского общества. Пушкин не преувеличивал, когда он писал:
…Но свет… Жестоких осуждений
Не изменяет он своих:
Он не карает заблуждений,
Но тайны требует для них.
(III (1), 205)
Жертвой узаконенного лицемерия сделался Ф. И. Тютчев.
Великий поэт Ф. И. Тютчев, петербуржец, дипломат, человек уже немолодой (ему 50 лет) и женатый, отец двух дочерей, воспитывавшихся в Смольном институте, был охвачен глубоким, неподдельным чувством к двадцатилетней девушке Елене Александровне Денисьевой, которая недавно сама носила платье смолянки. Елена Александровна была племянницей Анны Денисьевой – одной из самых уважаемых классных дам Смольного института, выполнявшей также одно время обязанности директрисы.
Если бы известный в Петербурге чиновник завел «прилично» обставленную незаконную связь с молодой гувернанткой, это никого бы не потревожило. Но (ситуация, очень похожая на изображенную позже в «Анне Карениной») чувство, связывавшее Тютчева и Денисьеву, было подлинным и глубоким. Петербургский свет всполошился.
Трагическая любовь длилась четырнадцать лет и окончилась смертью Е. Денисьевой от чахотки. Особый придворный женский мир, выросший на нравах Смольного института, пронизанный интригами, экстатическими «обожаниями», погубил Денисьеву, подверг ее остракизму и довел до преждевременной смерти. Но этот же мир питал среду, чьи мысли и представления определяли сознание самой Денисьевой. Не случайно ее искренняя страсть окрашивалась в традиционные тона «обожания» («мой боженька», называла она Тютчева). «Институтская» атмосфера губила Денисьеву, но вместе с тем была единственной, в которой она могла жить и дышать.
Положение Тютчева было безвыходным. Сохранилось свидетельство о сцене, разыгравшейся во время посещения Тютчевым и Вяземским известного в петербургских аристократических кругах князя Шереметева. Восемнадцатилетняя княгиня Шереметева, сама только недавно освободившаяся от положения воспитанницы, не пропустила случая открыто дать почувствовать немолодому поэту всю глубину своей оскорбленности присутствием столь безнравственного человека. Мемуаристке запомнилось, что Тютчев не только вынужден был терпеть унижение, но и безуспешно пытался завоевать расположение «оскорбленной» хозяйки.
Забота двора и воспитательниц о благополучии смолянок оказывалась, по сути, лицемерной игрой. Одна из бывших институток с горечью вспоминала, что после смерти одной из ее подруг, девушки из небогатой семьи, никто даже не позаботился приобрести крашеный гроб. Девушки должны были сами собрать деньги и каким-то образом организовать похороны. Сломанная игрушка оказалась никому не нужной.