Татьяна верила преданьям
Простонародной старины,
И снам, и карточным гаданьям…
(5, V)
Известный эпизод в «Войне и мире» с Наташей, танцующей «по-крестьянски» «По улице-мостовой», отражает черту реального уклада – проникновение бытовой народности в дворянское сознание: «Наташа сбросила с себя платок, который был накинут на ней, забежала вперед дядюшки и, подперши руки в боки, сделала движенье плечами и стала.
Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала, – эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой, – этот дух, откуда взяла она эти приемы, которые pas de châle давно бы должны были вытеснить? Но дух и приемы эти были те самые, неподражаемые, неизучаемые, русские, которых и ждал от нее дядюшка. Как только она стала, улыбнулась торжественно, гордо и хитро-весело, первый страх, который охватил было Николая и всех присутствующих, страх, что она не то сделает, прошел, и они уже любовались ею.
Она сделала то самое и так точно, так вполне точно это сделала, что Анисья Федоровна, которая тотчас подала ей необходимый для ее дела платок, сквозь смех прослезилась, глядя на эту тоненькую, грациозную, такую чужую ей, в шелку и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять все то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке».
Бытовое суеверие, вера в приметы, накладывавшая своеобразный отпечаток «народности» на поведение образованного человека этой эпохи, прекрасно уживались с вольтерьянством или европейским образованием. Вера в приметы была, как известно, свойственна Пушкину. Она вторгалась в психологию тех ситуаций, где человек сталкивался со случайностью, например в карточных играх. Переплетение «европеизма» и весьма архаических народных представлений придавало дворянской культуре интересующей нас эпохи черты своеобразия. Особенно тесно соприкасались эти две социальные сферы в женском поведении. Обрядовая традиция, связанная с церковными и календарными праздниками, практически была единой у крестьян и поместного дворянства. Не только к Лариным можно было бы отнести слова:
Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на масленице жирной
Водились русские блины;
Два раза в год они говели;
Любили круглые качели
[97],
Подблюдны песни
[98], хоровод;
В день Троицын, когда народ
Зевая слушает молебен,
Умильно на пучок зари
[99]
Они роняли слезки три;
Им квас как воздух был потребен…
(2, XXXV)
В крестьянском быту хронология брачных обрядов связана была с сельскохозяйственным календарем, древность которого проступала сквозь покров христианства. Даты брачного цикла группировались вокруг осени, между «бабьим летом» и осенним постом (от 15 ноября до 24 декабря – от мучеников Гурия и Авивы до Рождества), и весенних праздников, которые начинались с Пасхи.
Как правило, знакомства происходили весной, а браки – осенью, хотя этот обычай не был жестким. Первого октября (все даты календарного цикла здесь и дальше даны по старому стилю), в день Покрова Пресвятой Богородицы, девушки молились Покрову о женихах
[100]. А 10 ноября, как свидетельствуют воспоминания Н. Шипова, он справлял свадьбу.
Дворянские свадьбы сохраняли определенную связь с этой традицией, однако переводили ее на язык европеизированных нравов. Осенью в Москву съезжались девушки, чей возраст приближался к заветному, и проводили там время до Троицы. Все это время, за исключением постов, шли балы. Старушка Ларина получает совет от соседа:
«Что ж, матушка? За чем же стало?
В Москву, на ярманку невест!
Там, слышно, много праздных мест».
(7, XXVI)
Обряд сватовства и свадьба образовывали длительное ритуальное действо, характер которого менялся в различные десятилетия. В начале XIX века в дворянском быту проявилась тенденция вновь сблизиться с ритуальными народными обычаями, хотя и в специфически измененной форме. Сватовство состояло обычно в беседе с родителями. После полученного от них предварительного согласия в залу приглашалась невеста, у которой спрашивали, согласна ли она выйти замуж. Предварительное объяснение с девушкой считалось нарушением приличия. Однако практически, уже начиная с 70-х годов XVIII века, молодой человек предварительно беседовал с девушкой на балу или в каком-нибудь общественном собрании. Такая беседа считалась приличной и ни к чему еще не обязывала. Этим она отличалась от индивидуального посещения дома, в котором есть девушка на выданье. Частый приезд молодого человека в такой дом уже накладывал на него обязательства, так как «отпугивал» других женихов и, в случае внезапного прекращения приездов, давал повод для обидных для девушки предположений и догадок. Случаи сватовства (чаще всего, если инициатором их был знатный, богатый и немолодой жених) могли осуществляться и без согласия девушки, уступавшей приказу или уговорам родителей. Однако они были не очень часты и, как мы увидим дальше, оставляли у невесты возможность реализовать свой отказ в церкви. В случае, если невеста отвергала брак на более раннем этапе или родители находили эту партию неподходящей, отказ делался в ритуальной форме: претендента благодарили за честь, но говорили, что дочь еще не думает о браке, слишком молода или же, например, намеревается поехать в Италию, чтобы совершенствоваться в пении. В случае согласия начинался ритуал подготовки к браку. Жених устраивал «мальчишник»: встречу с приятелями по холостой жизни и прощание с молодостью. Так, Пушкин, готовясь к свадьбе, устроил в Москве «мальчишник» с участием Вяземского, Нащокина и других друзей. После ужина поехали к цыганам слушать песни. Этот эпизод красочно описан цыганкой Таней в ее бесхитростных воспоминаниях, сохранившихся в записях писателя Б. М. Маркевича: «Только раз, вечерком, – аккурат два дня до его свадьбы оставалось, – зашла я к Нащокину с Ольгой. Не успели мы и поздороваться, как под крыльцо сани подкатили, и в сени вошел Пушкин. Увидал меня из сеней и кричит: „Ах, радость моя, как я рад тебе, здорово, моя бесценная!“ – поцеловал меня в щеку и уселся на софу. Сел и задумался, да так, будто тяжко, голову на руку опер, глядит на меня: „Спой мне, говорит, Таня, что-нибудь на счастие; слышала, может быть, я женюсь?“ – „Как не слыхать, говорю, дай вам Бог, Александр Сергеевич!“ – „Ну, спой мне, спой!“ – „Давай, говорю, Оля, гитару, споем барину!“ Она принесла гитару, стала я подбирать, да и думаю, что мне спеть… Только на сердце у меня у самой невесело было в ту пору; потому у меня был свой предмет, – женатый был он человек, и жена увезла его от меня, в деревне заставила на всю зиму с собой жить, – и очень тосковала я от того. И, думаючи об этом, запела я Пушкину песню, – она хоть и подблюдною считается, а только не годится было мне ее теперича петь, потому она будто, сказывают, не к добру: