Чедаев, помнишь ли былое?
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Предать развалинам иным?
(II, 364)
Строки эти вызвали недоумение М. Гофмана, который писал: «Самодержавие совсем не имя»
[134]
[135]. Сомнение крупного пушкиниста снимается тем, что под роковым именем следует понимать указание лично на Александра I, героическое покушение на которого обдумывали поэт и «русский Брут» П. Я. Чаадаев.
Разочарование в этом замысле вызвало у Чаадаева другой романтический план – попытку стать русским маркизом Позой, и только крах и этого замысла превратил его в разочарованного путешественника. Именно в эту пору чаадаевский байронизм начал окрашиваться в тона дендизма. М. И. Муравьев-Апостол в письме к И. Д. Якушкину от 27 мая 1825 года провел резкую черту между байроновским романтическим максимализмом и политическим реализмом «Союза благоденствия»: «Расскажи мне подробнее о Петре Чаадаеве. Прогнало ли ясное итальянское небо ту скуку, которою он, по-видимому, столь сильно мучился в пребывание свое в Петербурге, перед выездом за границу? Я его проводил до судна, которое должно было его увезти в Лондон. Байрон наделал много зла, введя в моду искусственную разочарованность, которою не обманешь того, кто умеет мыслить. Воображают, будто скукою показывают свою глубину, – ну, пусть это будет так для Англии, но у нас, где так много дела, даже если живешь в деревне, где всегда возможно хоть несколько облегчить участь бедного селянина, лучше пусть изведают эти попытки на опыте, а потом уж рассуждают о скуке!»
[136] Однако «скука» – хандра была слишком распространенным явлением, чтобы исследователь мог отмахнуться от нее, подобно Муравьеву-Апостолу. Для нас она особенно интересна в данном случае тем, что характеризует именно бытовое поведение. Так, подобно Чаадаеву, хандра выгоняет за границу Чацкого:
Где носится? в каких краях?
Лечился, говорят, на кислых он водах,
Не от болезни, чай, от скуки…
Это же пережил и Онегин:
Недуг, которому причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу.
(1, XXXVIII)
Сплин как причина распространения самоубийств среди англичан упоминался еще Н. М. Карамзиным в «Письмах русского путешественника». Тем более заметно, что в русском дворянском быту интересующей нас эпохи самоубийство от разочарованности было достаточно редким явлением, и в стереотип дендистского поведения оно не входило. Его место занимали дуэль, безрассудное поведение на войне, отчаянная игра в карты. Если в одной из неоконченных пушкинских повестей герой поступает подобно любовникам Клеопатры, покупая «ценою жизни ночь» любви, то все описание этого эпизода воспроизводит ситуацию поединка, хотя вторым участником в нем является героиня – женщина.
Между поведением денди и разными оттенками политического либерализма 1820-х годов были пересечения. В отдельных случаях, как это имело место, например, с Чаадаевым или отчасти с кн. П. А. Вяземским, эти формы общественного поведения могли сливаться. Однако природа их была различна. Дендизм, прежде всего, – именно поведение, а не теория или идеология
[137]. Кроме того, дендизм ограничен узкой сферой быта. Поэтому, не будучи смешан с более существенными сферами общественной жизни (как это было, например, у Байрона), он захватывает лишь поверхностные слои культуры своего времени. Неотделимый от индивидуализма и одновременно находящийся в неизменной зависимости от наблюдателей, дендизм постоянно колеблется между претензией на бунт и разнообразными компромиссами с обществом. Его ограниченность заключена в ограниченности и непоследовательности моды, на языке которой он вынужден разговаривать со своей эпохой.
Двойственная природа русского дендизма создавала возможность двоякой его интерпретации. В 1912 году М. Кузмин сопроводил русский перевод книги Барбэ д’Оревильи предисловием, не лишенным скрытой полемики
[138]. Барбэ д’Оревильи подчеркивал индивидуалистическую неповторимость поведения денди, его принципиальную враждебность любому шаблону – Кузмин, чуждый индивидуалистическому бунту французского автора, выделял шаблонность самой борьбы с шаблоном и в дендизме подчеркивал эстетскую утонченность кружка, запертого в «башне из слоновой кости», а не мятеж индивидуалиста. Если последний строился на отвержении всяких условностей, то первый культивировал самый утонченный эзотеризм. Культ утонченного сообщества отвергал дух индивидуалистического бунтарства и неизбежно приводил утонченных эстетов к слиянию с миром «светских приличий». Так, грибоедовский князь Григорий, который
Век с англичанами, вся а́нглийская складка
И так же он сквозь зубы говорит,
И так же коротко обстрижен для порядка
[139],
еще несет в себе слабый оттенок либерализма («Шумим, братец, шумим»). Дело происходит в первую половину 1820-х годов. Но после 14 декабря и этого оттенка не останется: англоманы Блудов и Дашков примут участие в судебной расправе с декабристами и быстро пойдут в гору. Англоманом и денди был также М. С. Воронцов, сын дипломата, многолетнего посла в Лондоне, который при Павле предпочел остаться в Англии, несмотря на отставку. Михаил Семенович Воронцов, с детства воспитанный на английский манер, получил самое лучшее, какое только было возможно, образование. Когда он был мальчиком, Н. Карамзин, встретившийся с ним в Лондоне, посвятил ему стихотворение, а соученик Радищева, масон и энциклопедически образованный человек В. Н. Зиновьев принимал участие в его воспитании. Сделав блестящую карьеру в гвардии, Воронцов участвовал в наполеоновских войнах, а затем, командуя русским оккупационным корпусом в Мобеже под Парижем, показал себя прогрессистом: уничтожил в корпусе телесные наказания и завел, с помощью С. И. Тургенева, ланкастерские школы взаимного обучения для солдат. Все это создало Воронцову репутацию либерала. Однако, глубоко пронизанный духом дендизма, Воронцов высокомерно держался с подчиненными, разыгрывая просвещенного англомана. Это не мешало ему быть очень ловким придворным, сначала при Александре I, а потом и при Николае Павловиче. Пушкин точно охарактеризовал его: «Полумилорд <…> полуподлец». В «Воображаемом разговоре с Александром I» Пушкин назвал Воронцова «вандалом, придворным хамом и мелким эгоистом». Объективность этой характеристики подтверждается мнением одесского чиновника А. И. Казначеева, племянника адмирала А. С. Шишкова, который писал, что Воронцов был человеком двуличным и неискренним
[140]. Именно эта двуликость сделалась характерной чертой странного симбиоза дендизма и петербургской бюрократии. Английские привычки бытового поведения, манеры стареющего денди, равно как и порядочность в границах николаевского режима, – таков будет путь Блудова и Дашкова. «Русского денди» Воронцова ждала судьба главнокомандующего Отдельным Кавказским корпусом, наместника Кавказа, генерал-фельдмаршала и светлейшего князя. У Чаадаева же – совсем другая судьба – официальное объявление сумасшедшим. Бунтарский байронизм Лермонтова будет уже не умещаться в границах дендизма, хотя, отраженный в зеркале Печорина, он обнаружит эту, уходящую в прошлое, родовую связь.