Это позднейшее свидетельство, возможно, не полностью достоверно. По крайней мере, сведения об уничтожении книги Гюйгенса сомнительны, хотя уже в XVIII веке она стала крайне редкой. Второе издание книги с пометой, что первое вышло в 1717 году, было опубликовано в Москве в 1724 году. В любом случае Аврамов, видимо, активно препятствовал ее распространению. Однако подлинной трагедией для Аврамова сделалось другое издание, о котором он рассказал следующее. В самый разгар его служебных успехов «исконный всякого христианского добра завистник, лукавый сатана, за небрежное мое роскошное житие, возмог с лукавыми возмущенными помыслы прикоснуться сердцу моему, подустил, окаянный, якобы для наивящей его величеству рабской моей доброй послуги, надобно просить у его величества новопереведенных и его величеству от некоторых якобы разумных людей поднесенных Овидиевых и Вергилиевых языческих книжищ для прочитания и ведения из них о языческих фабулах. И по моему прошению тотчас мне оные книги изволил его величество пожаловать, которые я читал денно и нощно с прилежанием и с охотою, и читанием их обезумился, выхвалял те книги его величеству, и выпрося о напечатании оных у его императорского величества указ, краткую из оных одну книжицу выбрав с абрисами лиц скверных богов и прочего их сумасбродного действа, в печать издал и несколько напечатав, велел оные в народе публиковать и продавать. Таковыми, сатаны наученными, услугами от Бога дарованный смиренномудрый мой ум в оной моей жизни стал быть весьма помрачен. За то всем миролюбцам
[328] крайне стал быть угоден, и наипаче тогда, безумный, разглашен от многих умным человеком»
[329].
Мучения раздвоенной личности Аврамова заставляют вспомнить пушкинский отрывок, воссоздающий душевную борьбу человека, оказавшегося на пересечении средневековых и ренессансных представлений, тянущегося к земной красоте и воспринимающего это чувство как греховное:
В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много;
Неровная и резвая семья.
Внутренний порыв уносит героя из мира строгих попечений «смиренной жены» в «великолепный мрак чужого сада». Здесь он соприкасается душой с античным миром красоты:
…………………………………………………..
Всё – мраморные циркули и лиры,
Мечи и свитки в мраморных руках,
На главах лавры, на плечах порфиры —
Всё наводило сладкий некий страх
Мне на сердце; и слезы вдохновенья,
При виде их, рождались на глазах.
Другие два чудесные творенья
Влекли меня волшебною красой:
То были двух бесов изображенья.
Один (Дельфийский идол) лик младой —
Был гневен, полон гордости ужасной,
И весь дышал он силой неземной.
Другой женообразный, сладострастный,
Сомнительный и лживый идеал —
Волшебный демон – лживый, но прекрасный.
(Пушкин, III (1), 254–255).
Колебания между притягательностью новизны и глубокой верой в ее греховность объединяют пушкинского героя и Аврамова при всех эпохальных, культурных и психологических их различиях. Аврамова увлекла обстановка творческого напряжения, расшатывания всех запретов, простора для деятельности, привлекательной беспринципности и вседозволенности, которые царили в узком кругу приближенных к императору. Позже, оценивая этот период как грехопадение, он писал: «От таковой человеческой тщетной славы паче и паче разгордевся, потерял от Бога смиренномудрое житие и оттоле совершенно уже начал жить языческих обычаев погибельное пространное и широкое
[330] словолюбное и сластолюбное житие». Аврамов обличает себя в том, что «впал во всякие телесныя прелестныя, непотребныя мира сего непрестанные роскошныя дела и забавы, в пьянство, в ненасытный блуд и многая прелюбодейства и в прочия безумныя дела и злодейства»
[331].
Процитированный отрывок, конечно, вернее представлять себе как риторическую формулу, чем как точное описание реальной жизни автора. Сравним, например, в послании Грозного в Кирилло-Белозерский монастырь: «А мне, псу смердящему, кому учити и чему наказати, и чем просветити? Сам бо всегда в пианьстве, в блуде, в прелюбодействе, в скверне, во убийстве, в граблении, в хищении, в ненависти, во всяком злодействе»
[332].
Однако словесное сходство покаянных речений Аврамова и Ивана Грозного прикрывает глубокое различие между процитированными отрывками. Юродствующее покаяние – слишком риторично, чтобы быть простодушной непосредственной исповедью. Покаяние Грозного – хитрая ловушка, которую он расставляет своей обреченной аудитории. Он не верит в эти слова, а его слушатели не должны посметь в них не верить.
Аврамов же простодушно уверовал в свою риторику, ужаснулся бездне своей греховности, и это сломало ему жизнь.
Неплюев представлял собой пример человека исключительной цельности, не знавшего раздвоения и никогда не мучившегося сомнениями. В полном контакте со своим временем, он посвятил жизнь практической государственной деятельности. Личность Аврамова была глубоко раздвоенной. Практическая деятельность петровского служаки сталкивалась в нем с утопическими мечтаниями. Создав в своем воображении идеализированный образ старины, он предлагал новаторские реформы, считая их защитой традиции. В его проектах смешивались петровские идеи, никоновская мысль о постановке сильной, управляющей церкви («священства») выше государственности, аввакумовская жажда пострадать за старину и веру. В проекте распространения на все новооткрываемые земли православного христианства он соединял апостольский энтузиазм с конквистадорским жаром открывателя новых областей. Все эти противоречия с трудом уживались в не очень гибком уме этого «птенца гнезда Петрова». Он продолжал преклоняться перед личностью императора и пронес это преклонение через всю жизнь, хотя и был уверен, что болезнь Петра после подписания им Духовного Регламента была не случайной. Даже в позднейших показаниях он торопливо обходит вопрос о причинах духовного кризиса, пережитого им во второй половине 1710-х годов. Однако вряд ли можно считать случайным, что перелом этот хронологически совпал с делом царевича Алексея
[333]. Аврамов не порвал ни со службой, ни с Петром I, но начал носить под мундиром тяжкую власяницу, а на обедах с участием царя (о которых он в том же жизнеописании вспоминал почти с восторгом) отказывался от спиртных напитков, ссылаясь на мнимую чахотку. Видимо, и издательская работа его начала страдать. Пользуясь продолжавшимся благоволением Петра, Аврамов неоднократно пробовал заводить с ним разговоры, имеющие целью направить политику в сторону ксенофобии и сближения с церковью. Речи Аврамова, видимо, не оказывали на Петра I серьезного влияния, но он продолжал терпеливо их выслушивать. Тем, кто оказывал ему поддержку в критические дни первых лет царствования, Петр был склонен прощать очень многое.